До Римини постепенно доходил смысл происходящего — по крайней мере, того, что происходило с ним в этот вечер. Он оказался в людном, чрезвычайно людном месте, где, за исключением Софии, Исабель и их подружек, имен большей части которых он до сих пор не мог запомнить, он никого не знал — зато его знали абсолютно все. Эту асимметричность ситуации кратко и точно описывал один простой, но никогда раньше не применявшийся к Римини термин «слава». Римини был в этом обществе самой настоящей знаменитостью. Против ожиданий, рожденных, как и у большинства обычных людей, завистью и ревностью, Римини не нашел в своем новом статусе ничего неприятного. Он как будто купался в своей славе, как будто легко и непринужденно скользил по ее волнам. Ему на память пришли кадры с концертов рок-звезд; Римини вспомнил, как те совершенно спокойно, полностью уверенные, что с ними ничего не случится, бросались со сцены в заботливо подставленные объятия поклонников — и те, подняв вверх сотни рук, проносили своих кумиров по залу и вновь, ласково, как мощная, но нежная волна прилива, выплескивали их на сцену. Пожалуй, самым тяжелым последствием славы для Римини было поведение девушек, нанятых на этот вечер в качестве официанток. Все они — танцовщицы, студентки, изучающие психопедагогику, начинающие ландшафтные дизайнеры — по большей части были более или менее непослушными дочерьми тех самых женщин, которых, как предполагалось, они будут обслуживать. Так вот, воспользовавшись популярностью Римини, они предпочитали коротать время на кухне, подъедая излишки шведского стола, или же покуривали в уборной (в самом помещении бара допускался лишь легкий дымок от благовоний). Разумеется, разговоры, которые они при этом вели, касались в основном мужчин; тем временем единственный мужчина в этом баре был вынужден разрываться, исполняя обязанности всех официанток сразу. Римини держался до последнего. Он носился по залу, летел на кухню, вновь оказывался у столиков, молниеносно заступал за стойку — и так продолжалось раз за разом; в какой-то момент у него заболела голова, и он вдруг понял, что больше не реагирует ни на приветствия, ни на заинтересованные и провокационные взгляды посетительниц, ни на их перешептывание. Его не то чтобы раздражало, но немало удивляло то, как заговорщицки подмигивают ему эти женщины, словно давая понять, что знают о нем все — даже то, что, по всей видимости, ему самому не было известно. Впрочем, именно эта обезоруживающая наивность посетительниц помогала Римини держаться любезно и радушно — ни на миг, ни на долю секунды он не позволил себе сколько-нибудь высокомерного или раздраженного взгляда в чью-либо сторону.
Он и сам не заметил, как этот долгий вечер перешел точку экватора и стал клониться к закату. Народу в зале оставалось все меньше, дышать становилось все легче. Как потом вспомнил Римини, началось все с того, что София вышла на сцену и объявила заключительную часть программы. Несмотря на то что по ее тону было понятно, что самое интересное только начинается, немалая часть посетительниц засобиралась домой. Посмотрев на часы, они вдруг осознали, что уже поздно и что наутро им придется объясняться пусть с небольшими, но весьма требовательно относящимися к своим разведчикам боевыми отрядами брошенных женщин и отчитываться перед ними о проведенном вечере. Появиться перед этим суровым трибуналом с опухшей физиономией, мешками под глазами или с больной головой значило подписать себе смертный приговор. Кроме того, остаться в баре дольше запланированного означало для многих из них нарушить ту самодисциплину, которую они воспитывали в себе почти все свободное время, в изобилии образовавшееся после расставания с любимыми мужчинами. В общем, начиная с этого момента жизнь Римини в качестве звезды и официанта одновременно стала намного легче. Музыку сделали потише, часть окон открыли, устроив небольшой сквозняк, и публика распалась на небольшие группы, внутри которых завязались непринужденные и уже спокойные беседы. Часть посетительниц и вовсе сидела молча и, обмахиваясь картами меню, как веерами, следила за перипетиями жизни несчастной Адели Гюго, то представлявшейся своей сестрой Леопольдиной, то боровшейся с потопом в кошмарных сновидениях. (При помощи проектора фильм демонстрировался прямо на одной из стен зала, специально оставленной белой и свободной от декора.) Из колонок, подвешенных над барной стойкой, лилась негромкая, спокойная музыка; по выбору, сделанному Софией лично, в программу вечера открытия были включены старые записи сефардских песен — София хранила верность идолам своей юности. Подходило время вновь наполнить бокалы. «Куантро», — распорядилась София, и Римини, как ужаленный, помчался в подвал, где хранились запасы алкоголя, использовавшегося во время сакральных встреч Софии и ее единомышленниц и помощниц по организации клуба. Схватив в каждую руку по две бутылки, Римини стал было подниматься наверх по узкой бетонной лестнице, как вдруг в дверях перед ним показалась молодая женщина, почти девочка — такая молодая, что здесь, в этом царстве много повидавших женщин, она казалась пришелицей из другого мира. Девушка закрыла за собой дверь и спустилась к Римини. Ему показалось, что она не одета; впрочем, скорее всего, на ней просто было облегающее гимнастическое трико телесного цвета; кроме того, на шее у нее был намотан в несколько колец витой телефонный провод. Шаг, другой по направлению к Римини — и вдруг девушка, как заправская амазонка, одним прыжком преодолела разделявшее их расстояние и, обхватив Римини за пояс сильными, явно тренированными руками, принялась целовать его жарко и страстно. Между поцелуями ее губы успевали томно шептать ему на ухо какие-то слова и обрывки фраз, которые постепенно складывались в его сознании в более-менее связные предложения. «Да, — говорила она, — я тоже вставала на колени в Лондоне перед розой Рильтсе». — «Да, — говорила она, — я тоже терпеть не могу Австрию и ни за что не поехала бы туда по своей воле». — «Да, — говорила она, — я тоже слегла с лихорадкой в Вене, и мне тоже вызвали доктора из Британского госпиталя». — «Да, — говорила она, — я тоже испытала почти детский восторг в Рио-де-Жанейро и тоже перемазала себе лицо натуральным кремом, и со мной ничего не было». — «Да, — говорила она, — я тоже слушала, как барабанит дождь по жестяной крыше, пока мне делали аборт». — «Да, — говорила она, — я тоже плачу навзрыд, когда смотрю эпизод встречи Рокко и Нади у собора». Девушка повисла на Римини всем телом; лишь каким-то чудом он удержался на ногах и пережил этот натиск с минимальными потерями — одна из бутылок выскользнула из его рук, горлышко отбилось о ступеньку, и ликер разлился по полу. «Женись на мне», — прошептала девушка и вновь стала целовать его в губы, подбородок и шею. Римини рассмеялся и чуть-чуть отодвинул ее от себя — ему хотелось посмотреть на нее, увидеть ее лицо хотя бы ради того, чтобы убедиться в том, что все это ему не кажется, что это странное создание действительно существует. Девушка была бледной, с тонкой гладкой кожей; лишь на ее лбу по центру, чуть выше бровей, на всю жизнь осталась отметинка от перенесенной в детстве ветрянки. Римини вдруг почувствовал, что готов расплакаться, и непроизвольно обнял и прижал к себе девушку. «Не будь трусом, женись на мне», — вновь повторила она и уткнулась подбородком в его плечо.
Сколько же лет ему понадобилось, чтобы обрести эту трусость? Двадцать? Тридцать? И вдруг выяснилось, что он готов растратить все накопленное за долгие годы просто так, с первой попавшейся женщиной, которая смогла напомнить, пересказать ему содержание нескольких ключевых моментов его жизни и молодости которой было достаточно для того, чтобы вытряхнуть из него душу. Римини вдруг почувствовал себя таким же старым, как агонизирующий старик в финале кубриковской «Космической одиссеи 2001 года». Образ этого старика словно был фотографией самого Римини в старости; она лежала в коробке с уже обработанными снимками — снабженными датами и краткими биографическими справками. (София, кстати, некоторое время назад перестала читать то, что писал Римини на оборотах снимков.) А вот и текст: «Римини на смертном одре, торжественный и счастливый, только что получивший последнее в своей жизни предложение освобождения чувств и только что с гордостью отвергнувший его». Позднее, когда представление было уже в самом разгаре, Римини, вконец уставший от бесконечной беготни между столиками, вдруг остановился на месте как вкопанный: случайно бросив взгляд на сцену, он увидел уже знакомую ему акробатическую претендентку на его руку и сердце в лучах прожектора. Девушка вышла, чтобы зачитать вслух фрагмент из «Человеческого голоса», а точнее — прокричать его в телефонную трубку, которую она держала перед собой на высоте глаз, словно отрубленную человеческую голову; витой провод, тянувшийся от трубки, извивался, как змея, и душил при этом актрису, которая произносила каждое следующее слово все с большим трудом. Римини пробрался к Софии, восторженно взиравшей на сцену, и поинтересовался: «Это кто? Твоя ученица?» София кивнула головой. «А сколько ей лет?» — спросил Римини. София наклонила голову в его сторону, но ни на миг не отвела взгляда от сцены. «Не знаю, — сказала она. — Наверное… Не знаю». Только сейчас Римини понял, насколько она пьяна. Пожалуй, такой пьяной, мелькнуло у него в голове, я не видел ее за все годы — проведенные и вместе, и врозь. София попыталась сказать что-то еще, но ее внимание отвлекла следующая участница представления, поднявшаяся на сцену; возраст этой женщины было определить гораздо легче, и он явно был немалым. Пошуршав перед микрофоном несколькими листочками бумаги — искусственно истрепанными в наивной попытке выдать их за старые архивные письма, — она, делая вид, что читает с листа, стала рассказывать наизусть: «Дорогие родители! Я только что вышла замуж за лейтенанта Пинсона. Церемония состоялась в прошлую субботу в одной из церквей Галифакса. С этого дня и впредь подписывайте, пожалуйста, адресованные мне письма так: госпоже Пинсон, Норт-стрит, 33, Галифакс, Новая Шотландия». Следующие четверть часа у этой женщины ушли на то, чтобы зачитать публике — монотонно и блекло, как показалось Римини, — наиболее эффектные пассажи из переписки Адели Гюго. К его удивлению, дослушав выступление до конца, зал разразился аплодисментами. София тоже не хотела оставаться в стороне и попыталась вскочить на стул, чтобы во весь голос прокричать слова одобрения: увы, она не рассчитала сил и, если бы не Римини, неминуемо рухнула бы на пол, промахнувшись ногой мимо сиденья. Кроме того, столь резкое движение вызвало у организма Софии желание избавиться от еще не усвоенного алкоголя. Сдержать рвотный позыв ей удалось с огромным трудом; это напряжение забрало у нее последние силы, и буквально через несколько секунд Римини пришлось ловить ее вновь — уже почти без сознания. Так она и осталась полустоять-полулежать у него на руках — они были как пара танцоров, застывших неподвижно в финале бурного, страстного танго. Исабель, Росио, Мерседес — кто-то из стоявших рядом женщин заметил эту красоту и потребовал немедленно направить на нее луч прожектора. Восторгам публики не было предела; Римини едва не оглох от визга, воплей и аплодисментов и чуть не ослеп от вспышек фотоаппаратов. В общем гвалте одна из женщин, взгромоздившись на стул, требовала немедленно написать портрет Римини и Софии; другая, решив не дожидаться художника, тыкала фотоаппаратом им в лицо, вконец измучив обоих бесчисленными вспышками. Римини испытывал двойственное чувство: с одной стороны, он прекрасно понимал, что этот незапланированный аккорд стал просто великолепным завершением программы вечера — о такой эффектной концовке София и ее подруги, выступавшие в роли сценаристов, даже не мечтали; в то же время он видел лицо Софии — бледное, с лиловыми губами и с мешками под глазами — и понимал, как ей сейчас плохо. Почувствовав, что она вся дрожит, он решил, что дольше ждать нельзя. Гениальная мысль родилась сама собой. Двигаясь плавно и по возможности изящно, он наклонился над Софией еще ниже, подхватил ее и понес к выходу из зала. За его спиной какой-то женский голос затянул, почему-то по-итальянски, песню «Мой мужчина».