— Но ты только что говорила мне, — сказала она с раздражением, — что вы подходите друг к другу.
— Да, в идеале мы могли бы подходить.
Она перевернулась ничком и зарылась лицом в подушки.
— Я пойду, — сказала Лида.
— Не уходи. Я расплачусь.
Она заткнула уши пальцами и заболтала ногами.
— На меня что-то находит. Я не знаю, что. Реву целыми днями. Я боюсь, что я возненавижу Сергея. Ты видела: я ушла. Что он тебе говорил? Наверное, читал ее письма и показывал фотографию. Она вертит им, ставит ему разные условия, а он продолжает с нею няньчиться. Она диктует ему условия! Подумаешь!
Лиду немного забавляла вся эта нелепая сцена.
— Но я не понимаю, с какой стати ты вмешиваешься в его личную жизнь? Если свобода, то свобода.
— Ты думаешь, я себе противоречу? Нисколько.
— Он не вмешивается в твою жизнь и, наверное, не интересуется, с кем ты проводишь время.
— Он?!
Она вскочила с постели.
— Посмотрела бы ты, как он не вмешивается. Ах, с его, по крайней мере, стороны вся эта наша обоюдная свобода только на словах. Он устраивает мне мелкие сцены, придирается. Лучше бы уж ревновал открыто.
Лида расхохоталась.
— Но послушай, ведь ты же сама только что сделала ему точно такую же сцену.
— А потому, что это уже совсем нечто другое. Я могу простить ему мимолетную связь… то есть не простить… я не то хотела сказать… Я могу допустить. Но здесь же что-то прочное. Тут, понимаешь, привязанность.
Уткнувшись лицом в подушку, она начала хныкать.
— Но эти градации очень трудно установить, — сказала Лидия. — Где привязанность, а где серьезное.
— Потому, что девушка.
Ее заплаканное лицо было сейчас только смешно. Лида улыбнулась.
— Я, по крайней мере, всегда с уверенностью могу сказать, где у меня мимолетное увлечение и где привязанность. И я себе никогда не позволю, а Сергей — тряпка, тряпка и тряпка! Я презираю его.
Она, лежа ничком, заболтала ногами в воздухе.
— Если он не оставит ее, так и знай, я потребую развода. Достаточно с меня.
Она угрюмо приподнялась и села, свесив толстенькие ножки и опершись руками о матрац. Лицо ее сделалось старообразно и некрасиво.
— Сергей! — закричала она пронзительно. — Ради Бога, Лида, нажми кнопку, чтобы его позвали.
Лида позвонила и решительно встала, чтобы идти. Ей не хотелось присутствовать при дальнейших объяснениях этой комической четы.
Но Клавдия, к счастью, ее и не удерживала.
— Ты не помнишь, о чем «она» ему на этот раз пишет? — спросила она Лиду, прищуриваясь на окно. — Ах, не поняла? Ты просто не хочешь мне говорить. Я ведь слыхала, как этот осел орал тебе чуть ли не на весь дом: «пожалуйста, между нами». Я всегда привыкла думать, что мы с тобою две подруги.
Она возбужденно и враждебно смотрела на Лиду.
— Я в самом деле плохо поняла, — повторила Лида, — кажется, она ему ставит какие-то условия, но очень неясно. По-видимому, она недовольна неопределенностью. Но, вообще, крайне трудно что-нибудь понять. По-моему, она малограмотна.
— Вот! — радостно крикнула Клавдия, — он еще со мной спорит. Бывшая гризетка или кухарка. К сожалению, наши мужья нуждаются только в таких. Да, и еще в публичных женщинах.
Она долго молчала, точно собираясь с мыслями.
— Нет, постой. Я тебе, коли на то пошло, скажу всю правду. Слушай.
— Барин сейчас придут, — доложила горничная, — они спрашивают, не вы ли взяли духи «Майское утро». Очень сердятся.
— Скажи ему, что он дурак. Да, так я тебе скажу всю правду. Это он меня заставил. Еще я когда была его невестой, он поставил мне условие: ты направо, я налево. Пока это не принимало таких границ, я могла, согласись, терпеть…
Она всхлипнула.
Теперь Лида не ощущала уже к ней ничего, кроме презрения. Ей хотелось крикнуть Клавдии:
— Подлая лгунья!
Но она предпочла удержаться, сухо с ней простившись.
— А, моя милая, погоди. Сама когда-нибудь узнаешь, какие это цацы мужчины. Да, он из меня сделал проститутку, потому что он развратник, нимфоман… Прощай, моя прелесть. Я надеюсь, что у тебя все еще наладится.
Лида с отвращением позволила ей к себе приложиться.
В гостиной она натолкнулась на Сергея Павловича.
— Попросите эту женщину, чтобы она не таскала у меня в мое отсутствие моих духов, — закричал он с отчаянием Лиде.
— Что? — грозно спросила Клавдия. — Вот тебе.
Ее полная ручка мелькнула, послышался отвратительный звук пощечины.
Последнее, что осталось в памяти Лиды, это — круглые, полные ужаса и унижения глаза Сергея Павловича.
Торопливо она одевалась в передней, слыша не разговор, а скорее визг, смешанный с отвратительным хрипом и воем, доносившийся к ней через столовую.
— А, так она вам ставит условия… Мне Лида все сказала… Хочешь, я ее сейчас ворочу? Мерзавец! Подлец!
— Идите, барышня, от греха, — торопила Лиду горничная, — теперь пошли кажный день скандалы. Сама-то хороша. Добро бы еще один офицер ходил, вчерашний, а то сегодня один, завтра другой, послезавтра третий. И не разберешь который. Размазня наш барин, а то бы такую ей знатную оказал выволочку. Право. Помогла бы, кажись, сама. Да я уйду от них завтра. И барин тоже хорош: как в передней, так тебя и хватает. Ну, да известно, мужчина. Все они хороши до первого раза, а там, как попадешь к ним в кабалу… Тьфу!
Лида выбежала на лестницу.
Отца она застала за письменным столом. Он делал вид, что ничего не произошло.
Но он плохо спал. Лицо у него было красное и волосы взъерошены.
— Ты могла бы известить меня с вечера, где ты ночуешь, — сказал он, сдерживаясь.
Она поцеловала его в щеку. Он вызывал в ней болезненную жалость.
— Прости, — сказала она, — и за вчерашнее тоже… И, вообще, за все.
Он внимательно посмотрел.
— Ты… что? Какая-то такая…
Она насторожилась. Ее испугало, что отец начнет расспрашивать. Сдерживая тоску и боль, она улыбалась.
Он тоже улыбнулся, но улыбка была обидчивая, напряженная. Он еще не забыл вчерашнего и вряд ли мог забыть.
Потупившись, он сказал:
— Я сознаюсь, что, может быть, вчера погорячился.
Он говорил не то, что думал. У нее навернулись слезы. Она знала, что ему было не легко себя переломить.
— Нет, нет, — сказала она, вставая и отвернувшись, — ты, вероятно, был прав. Во всем неправа я одна. Ты меня прости.
Не оборачиваясь, она протянула ему руку. Он коротко сжал ее и оттолкнул.
— Может быть, я должен теперь… как-нибудь…
— Нет, никак… Ничего не нужно…
Боль внезапно выросла. Стало страшно, что она опять здесь, в этих комнатах. Казалось, что Иван только что вышел отсюда.
— Все хорошо, — прибавила она, проглотив слезы и чувствуя холод в груди и в плечах.
Стремительно она ушла к себе и села на стул у окна, где любил сидеть «он».
Больше уже не хотелось себя обманывать. Она его любила.
И было так ясно, что никакого выхода нет. Вспоминались Сергей Павлович и Клавдия, и было ужасно, что и «он», в сущности, таков же, и все таковы.
И ее отец, вероятно, был такой же. Вообще, жизнь — грязь и люди слабы, никуда не годятся.
Было приятно знать, что из жизни есть выход. Она даже не подумала слова: смерть, а просто, что можно и не жить, завтра ее уже не будет. Как хорошо!
И вдруг пришла мысль:
— Но где достать это… яд?
Когда она раньше думала о смерти, то всегда решала принять морфий.
Впрочем, если она решила, то достанет.
Только скорей бы. Морфий может ей прописать любой доктор, например, живущий в соседнем доме, какой-то Виноградов. Раз она решила, то добьется.
Подумала об отце. Ведь у него будет и завтра и послезавтра. Если бы, например, умер он, а она должна была бы жить, как это было бы ужасно!
Но странно: что же она может сделать?
Лида нетерпеливо усмехнулась. Ведь она же не нарочно, а оттого, что иначе нельзя. Он должен это понять. И, в конце концов, ведь ему уже не так долго осталось жить.
Впрочем, может быть, все это и не так, но она просто не может.
Лида выпрямилась и, глядя в окно, постаралась себе представить, что она «может». И тотчас же боль возросла до нестерпимости.
«Я сойду с ума, — подумала она, — это хуже».
Значит, все.
И опять темное чувство куда-то на время спряталось. Надо было спешить.
Она выдвинула ящик письменного стола и аккуратно достала из непочатой коробки листок бумаги и конверт. Почтовая бумага была «со стихами». По странной случайности, на листочке, который взяла она, были стихи Пушкина.
«О, жизни сон! Лети: не жаль тебя! Исчезни в тьме, пустое привиденье».
Она прочла и опять перечла, и в ее черную тоску вплелось радостное ощущение светлого раздумья поэта, пережившего, очевидно, когда-то нечто подобное.