Г-же де Мортонь было лет сорок восемь, и она уже смотрелась совсем старухой: вязала чулок и носила очки. На ней почти всегда было темно-зеленое платье и чепчик цвета Анжелики. (Мы совсем потеряли из виду Анжелику. Достойная гувернантка, оставшись одна в доме доктора, каждое утро ходила в церковь св. Фомы прочесть молитву о выздоровлении мужа Елены; возвращаясь же домой, по обыкновению засыпала над «Кенильвортским замком»). Должно полагать, что в молодости г-жа де Мортонь была хороша. В ней еще сохранились свежесть лица и белизна рук. Ее полнота ручалась убедительно за ее здоровье и правильный род жизни.
Г-жа де Пере не ошиблась: девица Лоранса де Мортонь была точно очень хороша, и ей было шестнадцать лет. Ее черные волосы вились от природы, большие глаза, до того блестящие и живые, что сразу нельзя рассмотреть, какого они цвета, а они были голубые, смотрели смело, даже несколько дико, что придавало ее красоте восточный характер. Ее рот был, может быть, несоразмерно велик, но зато показывал такие прекрасные зубы, что при них можно было примириться с этим недостатком.
Поэт сравнил бы гибкость ее стана с тростником или пальмою.
Замечу мимоходом: отчего обыкновенно говорят — гибкий, как пальма, когда пальма, напротив, одно из самых негибких деревьев?
На Лорансе Мортонь было черное с закрытым лифом платье.
Она с любопытством рассматривала Эдмона.
Ее сильная натура едва понимала существование слабой, болезненной натуры Эдмона.
— Что ж делать, полковник, — заметил Эдмон, когда де Мортонь кончил говорить, — вам придется изменить своим привычкам и остаться здесь несколько долее. Когда доктор позволит мне выходить, мы с вами постранствуем.
— Мне эти места нравятся; правда, здесь не то чтобы очень весело, но если жена и Лоранса согласны и если мое общество может вам доставить развлечение, — кажется, ничто не мешает нам остаться здесь хоть еще на полгода.
— Конечно, — отвечала г-жа де Мортонь.
Лоранса не отвечала ничего.
— Что это, Густав, с тобою? — тихо сказал Эдмон, наклонясь к уху своего друга.
Густав, точно, сидел неподвижно и будто глубоко задумавшись.
— Что со мной?.. Ничего, — отвечал он. — Я слушаю.
— Тебе скучно, сознайся.
— Мне? Очень весело, напротив.
— А о чем думал теперь? О Париже? О Нишетте?
— Сегодня утром получил от нее письмо.
— Ну, что пишет?
— Хочет приехать сюда.
— Так отчего же не едет?
— Здесь ей будет неловко; будет стеснена.
— Чем?
— Буду отдавать ей много времени; мало останется для тебя.
— Что я хочу сказать тебе…
— Что?
— Отчего ты на ней не женишься?
— На Нишетте? Никогда!
— Отчего же? Ведь ты ее любишь, а она в огонь за тебя готова. Ты знаешь, как смотрит на нее моя мать: она ее уважает, любит почти как дочь. Ты на ней женишься, дашь ей свое имя, и тогда что же ей помешает быть с нами всегда? Посмотри, как мы все будем счастливы. Ты сделаешь счастье доброй девушки, и ведь можно почти наверное сказать, что в самом лучшем кругу, между самыми воспитанными девицами, вряд ли ты сыщешь такое редкое сердце. Слово даю — на твоем месте я бы женился.
— Говоришь сам не знаешь что!
— Так и ты не лишен предрассудков?
— Да, не лишен.
— Напрасно. Однако во всяком случае напиши ей, а будешь писать, скажи, что я ее крепко целую.
Во время этого разговора Дево и де Мортонь уселись за пикет, а г-жа де Пере, подойдя к Лорансе, завела с нею весьма живой разговор.
Не знаю, о чем говорят между собою женщины, но разговор у них постоянно живой, и они всегда найдут о чем говорить.
Густав встал и тоже подошел к Лорансе, но остался стоять.
— Батюшка ваш, вероятно, будет завтра кататься верхом? — спросил он у молодой девушки.
— Вероятно, если не помешает погода. У нас только и есть одно развлечение.
— Я поеду с вами, с его позволения.
— Он будет очень рад. С вами ему можно разговаривать, а со мной ему остается только курить, я дурная собеседница старому солдату.
— Вы лошадей здесь берете? — спросила г-жа де Пере.
— Да, и лошади очень хорошие. У г-на Домона превосходная лошадь.
— Я ее несколько раз предлагал вам, и если вам будет угодно завтра воспользоваться…
— Нет, для меня она слишком горяча…
— Вы очень скромны, а владеете лошадью лучше, чем я.
— Ее отец учил, — вмешалась г-жа де Мортонь, — а ведь он-то какой наездник!
— Как ты себя чувствуешь? — спросила Елена мужа.
— Как нельзя лучше, друг мой. Видишь, какая это приятная жизнь. Проводишь вечера с людьми, которых любишь: чего же желать еще?
— Дай Бог, чтобы ты всегда так думал.
Густав сел возле Лорансы, г-жа де Пере, оставив их, пошла за лекарством сыну.
Когда кончился пикет, полковник взялся за шляпу и собрался уходить.
— Отец, — сказала Лоранса, — г-н Домон спрашивает, будем ли мы завтра кататься верхом?
— Непременно.
— Так в восемь часов я буду у вас, полковник, — сказал Густав.
— В восемь мы будем готовы.
Оба семейства расстались.
Комната Густава была вверху, над Эдмоном; войдя в нее, он отворил окно.
Густав провожал глазами удалявшееся семейство Мортоней; Лоранса шла одна, позади.
Он видел, как она обернулась и взглянула в направлении к дому г-жи де Пере.
Густав затворил окно.
«Нужно написать Нишетте», — сказал он.
И он сел к столу, взял перо, положил перед собою лист бумаги и приготовился писать.
Не поставил он ни одной буквы, а уже голова его склонилась на левую руку, и перо выпало из правой.
Он не знал, как начать письмо, а бывало, не задумавшись, исписывал целый лист.
Или, может быть, он совсем о другом думал.
Через четверть часа, будто поймав мысль, он скоро написал:
«Милая Нишетта, сегодня утром получил я твое письмо…»
И остановился опять. На этот раз Густав встал, опять отворил окно и несколько минут глядел на дорогу, по которой удалилось семейство Мортоней.
На дороге не было ни души.
Густав опять сел, перечитал письмо Нишетты, будто надеясь из него выжать материал для своего письма, потом взял перо и продолжал писать:
«И отвечаю теперь, ночью, после вечера, приятно проведенного в семействе Эдмона. Он сегодня в первый раз встал. Кроме жены его и матери, были у них еще старый господин с женою, одного с ним возраста, — наши ближайшие соседи, навещающие каждый день нашего больного».
Случайно или умышленно, не упомянул Густав, что у старого господина с женою, одного с ним возраста, была хорошенькая дочь?
Должно быть, случайно, потому что зачем же Густаву скрывать это от Нишетты?
Когда Густав написал приведенные нами строки, можно было подумать, что он уже более не станет писать, потому что вместо того, чтоб продолжать письмо, он принялся выводить пером по столу разнообразные, не имевшие никакого отношения к Нишетте узоры. Замечательно, что, не умея сосредоточить внимания на письме, он весьма рачительно занялся этим делом и скоро изрисовал значительный участок стола.
Вдруг, быстро стерев свое едва оконченное произведение, он продолжал:
«Погода стоит здесь прекрасная; я уверен, что в Париже теперь дождь: а у нас все небо усеяно звездами».
Очевидно, Густав не думал о содержании своего письма; последние строки он написал, даже не взглянув на бумагу, так только, чтобы что-нибудь написать.
В самом деле, что могло быть интересного для Нишетты в том, что в Париже дождь, а в Ницце небо усеяно звездами? Должно быть, Густав это понял, потому что он тотчас же взял лист бумаги и приготовился писать другое письмо; но на новом листе письмо начиналось уже следующими словами:
«Не знаю сам, как решился я писать вам…»
И этими же словами оканчивалось. Густав вскочил с места, сначала скомкал в руках письмо, потом разорвал его и, бросив в камин, после некоторого молчания, произнес тихо:
— Сумасшедший! Что пришло в голову!..
И вслед за этим, усевшись, он продолжал неоконченное письмо к Нишетте, предварительно прочитав со вниманием написанное прежде и уже забытое им.
«Об одном только сожалею, милая Нишетта, именно, что тебя нет со мною. А я думаю о тебе каждую секунду; надеюсь, и ты меня не совершенно забыла. Как только Эдмон поправится, я тотчас же в Париж, и ты знаешь сама, кого побегу обнимать первым делом. Тебе, должно быть, скучно, дитя; зима у вас такая холодная! Но утешься! Мы недолго еще будем в разлуке и зато потом не расстанемся.
Не пишу много, потому что пора на почту; следующий раз два листа кругом испишу».
Последние строки Густав написал быстро, решительно, как будто сомневаясь, удастся ли ему написать все это, поразмыслив.