19. Романтический фатализм был, несомненно, мифом и иллюзией, но это не могло послужить поводом отказаться от него, как от глупости. Мифы иногда приобретают значение, выходящее за рамки их непосредственного содержания. Не нужно верить в греческих богов, чтобы знать — мифы рассказывают нам о человеческой душе что-то жизненно важное. Было бы абсурдно всерьез полагать, что наша с Хлоей встреча была предназначена нам судьбой, но, с другой стороны, нам вполне простительно было думать, что так распорядилась именно судьба. Нашей наивной верой мы только хотели оградить себя от мысли, что с равным успехом могли начать любить кого-то еще, если бы компьютер в аэропорту распорядился иначе, — мысль, допустить которую было невозможно, если в любви так много значит представление о единственности любимого. Как мог бы я согласиться с тем, что роль, которую Хлоя явилась сыграть в моей жизни, могла быть с равным успехом сыграна кем-то еще, ведь именно ее глаза вызвали во мне любовь; то, как она зажигала сигарету, как целовалась, как отвечала по телефону и расчесывала волосы?
20. Романтический фатализм позволяет нам уйти от невыносимой мысли о том, что потребность любить всегда предшествует нашей любви к кому-то конкретному. Наш выбор партнера всегда происходит в кругу тех, кого нам выпало встретить, и если предположить, что этот круг иной, иные рейсы, иная историческая эпоха или обстоятельства, тогда той, кого бы я полюбил, вообще могла не быть Хлоя — вывод, который я был не в состоянии сделать теперь, когда уже начал любить именно ее. Моя изначальная ошибка состояла в том, что я принял неизбежность любви за неизбежность полюбить данного человека. Заблуждением было думать, что именно Хлоя, а не любовь вообще предназначалась мне судьбой.
21. Моя фаталистическая интерпретация начала нашего романа, впрочем, служила доказательством по меньшей мере одной вещи: что я полюбил Хлою. Тот момент, когда бы я ощутил, что наша встреча или невстреча была в конечном счете чистой случайностью, всего только одним шансом из 5840,82, должен был стать моментом, когда я перестал бы чувствовать абсолютную потребность в жизни с ней, а значит, перестал бы любить ее.
1. «Видеть людей насквозь так легко, и это ни к чему вас не ведет», — заметил как-то Элиас Канетти[3], рассуждая о том, как мы умеем без труда и одновременно без всякой пользы находить недостатки в других. Не потому ли, хотя бы отчасти, мы влюбляемся, чтобы хоть на мгновение перестать видеть людей насквозь, пусть ценой временного самоослепления? Если цинизм и любовь находятся в противоположных частях спектра, не влюбляемся ли мы иногда с тем, чтобы уйти от обессиливающего цинизма, к которому мы склонны? Не содержится ли в каждом coup de foudre[4] своего рода намеренного преувеличения достоинств предмета, — преувеличения, отвлекающего нас от разочарования, поскольку все наши силы сосредоточены на данном лице, в которое мы на краткий и чудесный миг готовы поверить?
2. Я потерял Хлою в толпе на паспортном контроле, но снова нашел ее в зале выдачи багажа. Она изо всех сил толкала тележку, плохо слушавшуюся ее и упрямо сворачивавшую направо, в то время как карусель с чемоданами находилась слева, в самой дальней части помещения. Поскольку у моей тележки не было собственного мнения о том, в каком направлении двигаться, я догнал Хлою и предложил ей свою. Она отказалась, сказав, что нужно быть снисходительным к тележкам, пусть даже упрямым, и что интенсивные физические упражнения не самая плохая вещь после полета. Кружным путем (через толпу прилетевших из Карачи) мы дотолкали ее тележку до карусели, обслуживавшей рейс из Парижа, где уже собрались люди, лица которых сделались уже невольно знакомыми по посадке в Шарль де Голль. Первые сумки и чемоданы начали вываливаться на резиновое покрытие, состоящее из отдельных звеньев, а лица принялись озабоченно вглядываться в движущуюся панораму, стараясь определить местонахождение своих вещей.
3. — Вас когда-нибудь задерживали таможенники? — спросила Хлоя.
— Пока нет, а вас?
— Нет, но однажды я донесла на себя сама. Этот фашист спросил, есть ли мне о чем заявить, и я сказала «да», хотя у меня не было с собой ничего запрещенного.
— Почему же вы сказали «да»?
— Не знаю. Почувствовала себя виноватой: у меня есть эта ужасная склонность сознаваться в том, чего я не делала. Всю жизнь меня преследовали кошмары, что я отдаю себя в руки полиции, признавшись в совершении преступления, которого не совершала.
4. — Кстати сказать, не судите обо мне по моей сумке, — сказала Хлоя, пока мы продолжали стоять и смотреть, в то время как другим везло. — Я купила ее в последний момент в этом ужасном магазине на Рю де ла Ренн. Чудовищная вещь.
— Подождите, вот увидите мою. Разница в том, что мне нечего сказать в оправдание. Я вожу эту сумку с собой уже больше пяти лет.
— Можно попросить вас об одолжении? Посмотрите за моей тележкой, пока я сбегаю в туалет, хорошо? Я только туда и обратно. И еще, если увидите розовую сумку на колесах со светящейся зеленой ручкой, это моя.
5. Через некоторое время я наблюдал за тем, как Хлоя идет через зал обратно ко мне с выражением, которое, как я потом узнал, было обычным для нее — лицо обиженное и слегка озабоченное. У нее было одно из тех лиц, которые, как кажется, всегда готовы вот-вот заплакать, а в глазах — страх, как у человека, которому сейчас должны сообщить очень плохую новость. Что-то в ней вызывало желание ободрить, придать ей уверенности (наконец, просто предложить взять за руку).
— Уже появился? — спросила она.
— Нет, ни вашего, ни моего, но кругом еще много народа. По крайней мере, в течение ближайших пяти минут нет никакого повода для паранойи.
— Какой удар, — улыбнулась Хлоя и стала смотреть себе под ноги.
6. Любовь была чем-то, что я ощутил внезапно, вскоре после того, как Хлоя пустилась в обещавший быть очень долгим и скучным рассказ о каникулах, проведенных однажды с братом на Родосе (рассказ возник случайно, под влиянием рейса из Афин, чей багаж крутился на соседней карусели). Пока Хлоя говорила, я смотрел, как ее руки теребят пояс бежевого шерстяного пальто (несколько веснушек сгруппировались чуть пониже указательного пальца), и вдруг осознал (как если бы это была сама истина во всей своей очевидности), что люблю ее. Я невольно пришел к заключению, что, несмотря на неловкую привычку не договаривать предложения до конца, несмотря на то что она все время выглядела несколько обеспокоенной и ее сережки были подобраны, возможно, не с лучшим вкусом, она была очаровательна. В тот момент я полностью идеализировал ее, и это в равной мере было результатом моей непростительной эмоциональной незрелости, изящного покроя ее пальто, съеденного на завтрак гамбургера, а также гнетущего впечатления, производимого залом выдачи багажа при четвертом терминале, на фоне которого так эффектно выделялась ее красота.
7. «Весь остров битком набит туристами, но мы взяли напрокат мотоциклы, а потом…» — история, которую рассказывала Хлоя, была скучной, но для меня эта скука уже не служила основанием для выводов. Я перестал судить ее рассказ по законам обыденной логики, как другие повседневные разговоры. Мне уже не нужно было искать ни отражения высокого ума в синтаксических конструкциях, ни правды в описаниях, — не то было важным, что она произносила, а то, что это говорила она, — я, таким образом, заранее наделил совершенством решительно все, что ей бы пришло в голову сказать. Я ощущал готовность последовать за ней куда угодно («Это был тот магазин, где продавали свежие оливки…»), я был готов любить каждую ее неудавшуюся шутку, каждое рассуждение, посреди которого она сбивалась и теряла нить. Я чувствовал себя готовым отказаться от своего «я» ради тотального сопереживания, чтобы последовать за Хлоей в каждое из ее возможных самовыражений, сохранить в памяти каждое из ее воспоминаний, превратиться в историка ее детства, изучить все ее любови, ненависти и страхи, — все, что могло когда-либо происходить с ее душой и телом, вдруг исполнилось невыразимого очарования.
8. Потом прибыл багаж, ее — только на несколько чемоданов позже моего, мы погрузили его на тележки и проследовали по зеленому коридору.
9. Пугают масштабы, до которых нам свойственно идеализировать другого человека, в то время как мы с таким трудом выносим даже самих себя — именно потому, что мы с таким трудом… Я должен был понимать, что Хлоя всего-навсего человек (включая сюда все, что обычно подразумевают под этим словом), но неужели мне невозможно простить — при том стрессе, который сопровождает путешествие и саму жизнь, — мое желание подавить эту мысль? Каждая наша влюбленность подразумевает (переиначивая Оскара Уайльда) «триумф надежды над знанием самого себя». Мы влюбляемся с надеждой не обнаружить в другом человеке того, что, как мы знаем, есть в нас самих — малодушия, слабости, лени, непорядочности, склонности к компромиссам и откровенной глупости. Мы берем своего избранника под охрану любви и решаем, что все находящееся внутри этого кольца заведомо свободно от наших недостатков и потому достойно обожания. Мы помещаем внутрь другого совершенство, которое отчаялись найти в себе, и надеемся, что, заключив союз с любимым, сможем каким-то образом поддерживать (вопреки всему, что знаем о собственной природе) шаткую веру в человека вообще.