— ’Спасибо вам, — прошептал молодой человек. — С’пасибо вам б’льшое. — Он сунул что-то ей в ладонь и растворился в темноте.
Китти натянула трусики, одернула юбку, поправила сбившуюся шаль и поднесла руку к свету, чтобы посмотреть, сколько он ей дал.
Это была банкнота в десять шиллингов!
— Как ты назовешь ребенка, милочка?
Китти улыбнулась, и ее некогда красивое, а теперь осунувшееся лицо преобразилось. Голубые водянистые глаза, словно разбавленные непролитыми слезами, заискрились и на мгновение стали яркими и здоровыми.
Имя для ребенка? До сих пор она придумывала лишь имена для мальчиков. Даже умершие дети сплошь были мальчишками, и Китти ожидала появления на свет очередного маленького мужчины.
— Элизабет, — ответила она.
В детстве она хотела, чтобы ее звали Элизабет, потому что из этого имени можно было извлечь множество ласковых сокращений.
Мэри Планкетт тут же сократила его до единственного уменьшительного имени, которое знала. Склонившись над все еще спящей девочкой, она вложила палец в ее крошечную ладошку, и коричневые пальчики малышки тут же крепко сомкнулись вокруг него.
— Боже, какая она сильная! — восторженно ахнула женщина. Пальцами другой руки она пощекотала девочку под подбородком. — А ведь ты станешь настоящей драчуньей, когда вырастешь, правда, Лиззи, девочка моя?
— Что ж, это как раз то, что нужно в нашей жизни, — сухо обронила Тереза Гарретт. — Не так ли, Китти, милочка?
Китти кивнула. Улыбка исчезла с ее губ. Драчунья. Да, она надеялась, что ее Элизабет, ее Лиззи, станет именно такой — в отличие от своей матери, которая превратилась в бессловесную жертву, давным-давно сломленную жизнью.
Китти потеряла ребенка, зачатого вскоре после рождения Лиззи, а спустя несколько месяцев — еще одного.
Тереза Гарретт, которую позвали, чтобы принять эти болезненные преждевременные роды, потребовала от Тома О’Брайена вызвать врача, чтобы тот осмотрел его бедняжку жену. Том наотрез отказался, и тогда Тереза решила, что заплатит за вызов сама.
Она попросила врача прийти пораньше вечером, когда Том будет дома. К несчастью, это означало, что он, по своему обыкновению, будет пьян. Том неизменно заглядывал в паб после работы, чтобы опрокинуть несколько кружек, так что домой приходил уже навеселе. После чая он вновь уходил, и на этот раз возвращался мертвецки пьяным и в прескверном расположении духа.
На сей раз, когда Тереза явилась вместе с врачом, Том был лишь слегка под хмельком.
Доктор пошел наверх. Повитуха не поднялась следом за ними, а осталась в дверях, глядя на мужчину, развалившегося в кресле перед очагом в кухне. Детей не было ни слышно, ни видно. Лиззи, которой исполнилось уже восемь месяцев, скорее всего, спала где-то в укромном уголке, а остальные попросту попрятались кто куда, как бывало всегда, стоило их папаше появиться на пороге.
Том О’Брайен поселился на Чосер-стрит двенадцать лет назад, когда впервые прибыл сюда из Ирландии. Тереза вспомнила, каким жизнерадостным и симпатичным он был, какая надежда сквозила в его пружинистой походке, когда он шел по улице, и как в конце концов он появился под ручку со светловолосой голубоглазой Китти. На мгновение Тереза почувствовала жалость, глядя на черствого, грубого мужчину, обмякшего в кресле. Светлые волосы Тома, некогда соперничавшие блеском с солнечными лучами, поредели и обрели неопрятный грязно-серый оттенок. Уголки губ и подбородок безвольно опустились, и струйка слюны стекала на жилистую шею и кадык. Рабочая рубаха, вся в масляных пятнах, была расстегнута до пояса, обнажая огромное «пивное» брюхо, свешивающееся поверх веревки, которой были подпоясаны брюки.
Но приступ жалости длился недолго. Тысячи мужчин приезжали сюда из Ирландии, наивно полагая, что улицы английских городов вымощены золотом. И разве не так поступил ее собственный дорогой муж, для которого все закончилось тем, что он по двенадцать-четырнадцать часов в сутки швырял уголь в топку паровозов и умер от эмфиземы легких в возрасте всего сорока пяти лет? Но, в отличие от Тома О’Брайена, эти мужчины не вымещали свое разочарование от постигшей их неудачи на слабых и хрупких телах своих жен и детей.
Том был скотиной, грубой и жестокой, и эта истина не нуждалась в подтверждении.
Когда доктор Уолкер, хорошо одетый, но застенчивый молодой человек, жена которого постоянно донимала его требованиями оставить эту плохо оплачиваемую практику и переехать куда-нибудь в другое место, где пациенты в состоянии платить по счетам, сошел вниз после того, как осмотрел Китти, он без обиняков заявил Тому:
— Ваша жена крайне истощена бесконечным деторождением. Оставьте ее в покое, хотя бы на время. Дайте ее телу отдохнуть.
— Оставить жену в покое? — прорычал Том. Обычно к полицейским и докторам он относился с опасливым уважением, но сейчас был слишком пьян и зол, чтобы обращать внимание на такие вещи. — А для чего, как вы думаете, я женился на ней?
— Вы убьете ее, — предостерег его доктор. — Что будет с детьми, если она умрет?
Но Тому было в высшей степени наплевать на детей. Если Китти умрет, то монахини из монастыря смогут забрать малышей себе, всех до единого, а он вернется в Корк[1], где с достоинством и в мире с собой будет умирать от голода.
— К черту детей! — заревел он. — Возьмите свой поганый совет и засуньте его себе в одно место. И ты тоже можешь убираться к черту, назойливая старая карга! — рявкнул Том, обращаясь к Терезе Гарретт, которая по-прежнему стояла в дверях.
Когда они ушли, глава семьи О’Брайен отвесил подзатыльник Кевину, который имел неосторожность войти в дом; после этого Том отправился в паб, дабы утопить свои горести в пиве, коего в тот вечер вылакал больше обыкновенного.
Вернувшись домой, Том поволок жену наверх и взял ее так грубо, что бедняжка завизжала от боли, отчего он расстроился еще сильнее и избил ее. После всего этого Том благополучно заснул, полураздетый, в грязных вонючих рабочих штанах, спущенных до лодыжек, так что, проснувшись на следующее утро, запутался в них и упал, разбудив своими воплями добрую половину улицы.
Всю долгую ночь Китти безуспешно пыталась отвернуть лицо от дурно пахнущей подмышки и горестно раздумывала о том, как, ради всего святого, она сможет встать всего через несколько часов и приняться за бесконечные домашние хлопоты. У нее сильно болела челюсть в том месте, куда ее ударил Том, а низ живота горел так, словно туда воткнули раскаленный нож. Китти отчаянно хотелось пошевелиться и принять более удобное положение, но она боялась разбудить мужа, который снова мог ее ударить, а одна только мысль об этом была невыносимой. Уж лучше она будет лежать неподвижно, чувствуя, как затекли у нее руки и ноги, чем рискнет подвергнуть себя опасности новых побоев. Китти вдруг почувствовала, что ей на глаза наворачиваются слезы. Она нечасто жалела себя, в основном потому, что у нее просто не хватало на это времени.
В односпальной кровати, втиснутой в самый угол, маленькая Лиззи испустила долгий, судорожный вздох, и Китти затаила дыхание, боясь, что малышка проснется и разбудит Джимми и Криса, которые спали у нее в ногах. Женщина с ужасом подумала о том, что ей придется вставать и успокаивать плачущего ребенка, не говоря уже о том, что от шума может проснуться и муж. Но Лиззи всегда была хорошей девочкой, она быстро заснула снова.
В возрасте пяти лет Лиззи пошла в католическую женскую школу при монастыре Святой Анны, где монахини встретили ее со смешанными чувствами.
Некоторые сестры баловали и всячески привечали детей миссис ОʼБрайен, потому что восторгались мужеством их матери. Хотя все отпрыски Китти отличались крайней худобой, от них не исходило зловоние, их одежда всегда оставалась чистой и тщательно заштопанной, а в волосах у них не было вшей. Сестры рассказали Китти о клинике, в которой она может привить своих детей от дифтерии и где им дадут бесплатный апельсиновый сок и рыбий жир. Она послушно отвела малышей туда. Отчасти благодаря этому у ее детей были ясные, живые глаза и чистая кожа, да и вообще они выглядели более ухоженными и здоровыми, чем многие дети из гораздо более состоятельных семей.
Впрочем, кое-кто из монахинь относился к Китти с опасливым презрением, полагая, что женщина, с которой мужчина так часто вступает в плотскую связь, просто обязана быть дурной, падшей особой. Однако же в целом О’Брайенов считали детьми, обладающими определенными достоинствами и недостатками. Но когда речь заходила о Лиззи, многие сестры не могли с уверенностью сказать, нравится ли им то, что они видят.
Эта маленькая девочка выглядела очень необычно; в ней явственно ощущалась чужеродность — в ее коже цвета кофе с молоком и каштановых волосах, аккуратно заплетенных в толстую косу, ниспадавшую почти до пояса. Столь же непривычными были и ее глаза — золотисто-карие с желтыми искорками, — мудрые, много повидавшие глаза. Такие глаза могли бы быть у человека намного старше, а не у пятилетней девочки.