— Кто?
— Мужчина, за которого отец хотел выдать меня замуж.
— Расскажи мне о нем.
— Ничего я не стану тебе о нем рассказывать. Он наводил на меня тоску своим Талмудом и Мидрашем.
— Что это такое?
— Писания евреев. У Гоцана Бен Элизара были особые взгляды. Он нашел в Мидраше — в той части, которой он владел и хранил в стене, как сокровище, — закон, который якобы гласит, что можно быть хорошим евреем, притворяясь при этом, будто ты — католик. И у него были странные взгляды, например: женщины должны учиться говорить на чистом еврейском языке и даже читать на нем. Меня изучение еврейского интересовало меньше, чем юбка с фижмами и золотой каймой, которую я видела на прекрасной донье в сезон карнавала. Мне хотелось такую же, и я ее получила!
— Ах, мама, ты довольна своим жребием.
— Елизавета, я не знаю, что такое удовлетворение. Я думала, что найду новых друзей среди старых христиан, но они все еще избегают меня. Мне не хватает моей сестры. — Голос у нее дрогнул, потом окреп. — Мне хотелось бы иметь друзей среди женщин, — тихо сказала она, вытирая глаза.
— Я — твой друг.
Мать тепло улыбнулась ей:
— Да. — Ее голос вновь обрел серебристый тон, который, как знала Лия, скрывал свинцовую тяжесть на сердце. — Я довольна своим домом, своими платьями и своей дочерью. И я ненавидела старый еврейский квартал. Я ненавидела, когда со мной обращались как с грязной собакой, и я не принадлежала к церкви, в которую меня заставляли ходить. И я всегда боялась. — Внезапно она посмотрела на Лию очень серьезно. — Одну из моих кузин схватила инквизиция, в Севилье. Ее преступление? Она купила на рыночной площади куриные сосиски вместо свиных, как полагалось бы христианке. Они сожгли ее пингой.
Глаза Лии округлились от любопытства, смешанного с ужасом.
— А что такое пинга?
— Раскаленное оливковое масло капают на ту часть тела, которую укажут инквизиторы. — Мать встала и прошла через комнату, села перед зеркалом и взяла гребень. — У нее это была грудь.
Лия поморщилась и непроизвольно прикрыла свою грудь. Возможно, мать заметила ее движение, в зеркале, потому что сказала успокаивающим и одновременно гордым голосом:
— Такие вещи не происходят с женщинами из дома де ла Керда.
* * *
Сколько бы Лия ни спрашивала Серафину, во что еще верят иудеи, кроме куриных сосисок, та только пожимала плечами и говорила: она женщина, ее никогда не обучали Закону. Но Лия знала: мать лгала, заявляя, будто совсем не знает иудейского Закона. Она совершала слишком много странных поступков: не только отказывалась есть свинину в любом виде, но у нее была привычка — со временем все более укоренявшаяся — оставлять светильники догорать в вечер пятницы, а не задувать их. И она зажигала свечи, когда был нехристианский выходной.
В последний год жизни во время своей беременности мать, думая, что ее никто не слышит, произносила в темноте невнятные молитвы.
Молитвы вызывали у Лии большое любопытство. Они были на языке, которого она не знала. Когда она попросила мать научить ее словам и сказать, что они означают, мать шикнула на нее и приказала повторять катехизис.
— Ты христианка, — сказала она. — И молись как христианка.
Лия попыталась молиться как христианка, но она не знала, как молиться троим людям сразу[10]. А Святая Мать? Ее собственная мать была замужем и беременна. Это вполне естественно. Но как незамужняя девственница может забеременеть и родить Бога, который был и он сам, и его отец одновременно, и еще что-то, что называлось Святым Духом? Фантастика, да и только.
— Это чудеса, — говорили монахини, и когда они это говорили, Лия думала: «Они не знают».
— Никогда, — сказала Серафина, — никогда, никогда не открывай никому эти мысли. Ни другу, ни слуге, ни твоему отцу и, прежде всего, ни монахине, ни священнику!
— Тогда как же я получу ответ? — спросила Лия. — Разве нет такого права задавать вопросы?
— В Толедо это может довести тебя до беды.
* * *
Когда мать умерла, пытаясь дать жизнь долгожданному наследнику мужского пола, Лия упала на колени в прихожей перед спальней матери и разорвала на себе платье. Отец, в печали и гневе, схватил дочь за плечи и принялся трясти, допытываясь, где она научилась таким вещам, и, плача, Лия отвечала, что не знает. Она не могла вспомнить. Отец затолкал дочь в ее комнату и велел ей одеться в христианский траур. Она ненавидела отца, хотя и старалась простить его, потому что знала: его сердце разбито так же, как и ее.
Теперь он был пьян почти постоянно, но от вина чаще впадал в сон, чем в ярость. В шестнадцать Лия, пользуясь тем, что отец много спал, стала ходить в город. Иногда со слугой, которому, как она думала, может доверять, но чаще одна. Так Лия оказалась в старом еврейском квартале, узкие булыжные улочки которого мало чем отличались от остальных улочек Толедо, лишь остатки древней городской стены отделяли квартал от старого христианского города. Лия знала, что официально соседства с евреями не было, потому что официально и евреев уже не было. Но по рассказам матери она знала, что большинство семей анусимов, тайных иудеев, продолжало жить в тех местах, где они жили веками, еще даже до Изгнания[11].
Лия искала улицы, которые упоминала ее мать, проводила часы, шагая по извилистым, запутанным улочкам и тупикам, где жилые дома превращали день в ночь. На нее смотрели косо, потому что она разгуливала одна, но никто ее не обижал. Она ходила, прислушиваясь к оживленным разговорам на странном языке — испанском, смешанном с каким-то еще, напоминавшем ей молитвы, которые невнятно бормотала мать. Она принюхивалась к жарящимся migas, маленьким кусочкам хлеба с чесноком. Она проходила мимо женщин с шарфами на головах, торгующими alheras, сосисками из куропатки и курицы.
— Никакой свиньи! — заверила одна из них Лию, энергично кивая. — Никаких нечистот!
Лия купила хлеб с чесноком и сосиски и услышала имена, о которых слышала от матери: Гоцан, Маймо и семейное имя самой матери Селомо.
Однажды она шла по узкой улице де ла Чапинерия, и неожиданно темная улица внезапно свернула в широкий двор, где солнечный свет падал на низкие здания из розового песчаника и раскалял стены докрасна. Она ускользнула от слуги, которого отец отправил с ней на мессу, и теперь стояла одна у входа во двор, окидывая взглядом неровный круг грязных фасадов. В центре двора двое детей бросали тряпичный мяч в лающую собаку, а рядом с верстаком сапожника, стоящего перед жильем с мавританской башенкой, сидела высокая, худая, одетая в шерстяную одежду женщина средних лет. Повернув голову назад, она разговаривала с кем-то внутри дома. Волосы у женщины были убраны под покрывало. Среди испанских фраз, смешанных с тем, что, как Лия теперь знала, было еврейским, она расслышала: «Селомо».
Не раздумывая, Лия подошла к женщине, извинилась и спросила, не знает ли она семью Селомо. Женщина вскочила на ноги и позвала своих детей:
— Аарон! Иегуда! — А потом спросила: — Кто вы и почему спрашиваете? — Она вдруг замолчала и внимательно посмотрела на Лию.
Лия посмотрела ей прямо в глаза.
— Я — Лия, — сказала она. — А ваше лицо как зеркальное отражение лица моей матери.
— Барух Хашем, — удивленно проговорила женщина, как и положено иудеям, называя своего Бога вымышленным именем, одной рукой она обхватила двух своих мальчиков, которые льнули к ней и с любопытством смотрели на Лию большими карими глазами. — Барух Хашем, — снова сказала женщина. — Хвала Пресвятой Деве. Ты сама как зеркало. Я думаю, ты моя племянница.
* * *
Тетя Аструга отправила мальчиков снова играть и повела Лию в дом, мимо сапожной мастерской мужа, в жилую часть, выходящую во внутренний двор. У стены возле окна стояла маленькая гипсовая статуя Девы Марии. За ней Лия увидела в крытом, вымощенном сланцевой плиткой дворе колодец и цветущее лимонное дерево.
Лия поняла, что плачет в присутствии своей тетки, которая не только выглядела, но и говорила как ее мать. Тетка тоже заплакала над историей смерти своей сестры Серафины, хотя она уже слышала об этом от одного христианина, покупавшего сапоги у ее мужа. Муж был ее дальним родственником, товарищем детских игр, также носившим фамилию Селомо.
— Он тоже горевал по моей сестре, — сказала Аструга, вытирая глаза кончиком фартука. Она называла Серафину «Сара». Это имя Серафина сохранила в секрете от Лии, хотя рассказала своей дочери много другого.
Лия осталась на обед из ягненка, жареных яиц и грецких орехов и познакомилась со своими младшими братьями, но не с дядей, которого не было в городе: он уехал закупать кожу для обуви.
— Восемнадцать лет… — повторяла и повторяла Аструга. — Восемнадцать лет, и она не навестила нас ни разу.