Нате не нужно было все счастье мира — ей достаточно было малюсенькой крошки от него — только Машу. «Она будет моей», — торжественно поклялась здорово закосевшая Ната, не отходя от фляги с брагой.
Мысль пьяная работает легко и дерзновенно. Ей неведомы законы физики, а уж тем более логики и здравого смысла. Ната легла плашмя на прохладный полусгнивший пол и устремила взгляд в закопченный запаутиненный потолок. Чем не темница для непокорной принцессы? Дверь дубовая, в отверстие, именуемое окном, разве что кошка сумеет пролезть. Кричи не кричи — никто сроду не услышит: огород, за ним заросший лебедой пустырь, куда даже гусей не гоняют. Принцесса будет ее и только ее или же ничья. Ну, а если она откинет хвост, Ната ее прямо здесь и похоронит. Ха-ха. Была принцесса и нет принцессы.
Она сладко закемарила — по сути дела весь последний месяц она спала урывками, прислушиваясь к тому, что делается в мансарде. Там всегда было тихо, и эта тишина больше всего пугала.
Проснулась от того, что прямо над головой прошлепали босые ноги. Раздался заливистый смех. Ната вскочила на ноги, но поясницу точно кинжалом пронзило, и она, по-страшному выругавшись, медленно осела на пол.
Над ее головой звучали два голоса — мужской и женский. Мужской был ей незнаком, женский, кажется, принадлежал Маше, хотя Ната не смогла бы поклясться в этом не только на Библии, но даже на учебнике «Краткого курса».
Мужской голос сказал:
— Если ты не выйдешь за меня замуж, я утоплюсь или залезу в петлю.
— Но если я выйду за тебя замуж, у меня будет настоящий гарем, — ответил женский. — Три мужа. Это несправедливо — у многих и по одному нет.
— Твой первый муж погиб, а Соломина я живо поставлю на место.
— Как? — спросил звонкий, уж очень похожий на Машин женский голос.
— Я буду его шантажировать. Ведь это он утопил твоего первого мужа.
— Мой первый муж жив. Я знала об этом еще весной, но тогда почему-то этому радовалась. У меня было плохо с логикой. Он бросил меня, а я радовалась, что он жив, что я непременно найду его, попрошу у него прощения, и мы будем доживать свой век вдали от всех в этом доме. Среди желтых нарциссов и желтых листьев осенних тополей. Я люблю желтый цвет. Ты не представляешь, как я люблю желтый цвет.
— Глупости, — ответил мужской голос. — Твоего первого мужа утопил Соломин. Мне дружок про это рассказывал. Выходи за меня замуж — Соломин и пикнуть не посмеет.
Маша рассмеялась довольным грудным смехом, и скрюченная на сыром холодном полу Ната громко простонала.
— Слышишь? — спросил Машин голос. — Это мое привидение. Той половины, которая умерла. Знаешь, почему интересно быть сумасшедшей? Твое «я» делится на две, три или даже больше частей. Одна из них может взять и умереть. А ты ее переживешь и будешь плакать или смеяться на ее похоронах.
— Странная ты какая-то… Ты что, правда чокнутая? — спросил мужской голос. — Или же ты нарочно наговариваешь на себя, чтобы я не захотел на тебе жениться? Чудно как-то выходит — в меня все наши девчонки по уши влюблены, а ты…
Ната услышала, как кто-то упал на кровать — громко скрипнули пружины, — потом у нее помутилось в голове и она, думая, что громко кричит, беззвучно открывала рот и колотила себя кулаками по голове.
Она слышала, как отъезжает от ворот грузовая машина. Зазвучала музыка — это была знакомая от первой до последней ноты «Смерть Изольды». Закончив играть, Маша сказала:
— Еще одна умерла. Сколько же их во мне? Неужели я бессмертна?..
Маша лежала, тесно прижавшись к плечу Устиньи, и тихо и счастливо плакала, уткнувшись в него носом. Устинья гладила ее по горячей и мокрой от пота и слез головке, приговаривая:
— Бедная моя коречка. Это я, старая дура, во всем виновата — не предупредила тебя вовремя, чтобы не пугалась, когда месячные придут. Меня в приюте чужие люди и те загодя предупредили. Все, все хорошо. Успокойся.
— Он… он так испугался, — всхлипывая, рассказывала Маша. — Он подумал, будто я умираю. Слышала бы ты, как он страшно закричал.
— Я бы с удовольствием выпорола вас обоих ремешком по мягкому месту. Да так, чтобы кровь выступила, — совсем не кровожадно сказала Устинья. — Вы же еще совсем дети.
— Ну и что? — Маша подняла свое зареванное личико и посмотрела Устинье в глаза. — Я очень люблю его. Очень. Я не могу жить без него. Я… я умру без него.
— Горе ты мое горькое. Что же нам с тобой теперь делать? Вам обоим скоро в школу…
— Я не отпущу Толю! — Маша стиснула кулачки и застучала ими по деревянной спинке кровати. — Я… я…
Она разрыдалась.
— Успокойся, коречка. Мы с тобой не имеем на Толю никаких прав. Его родственники — ты сама их видела — не отдадут нам Толю.
— Но ведь ты ему тоже родственница. Разве ты не имеешь на него прав? — спросила Маша.
— Нет, коречка, не имею. Я ему никакая не родственница.
— Тогда откуда ты его знаешь? И почему ты вдруг захотела съездить за ним и привезти сюда? Отвечай, Устинья. Ты что-то темнишь, а я хочу знать все, как есть.
И Устинья уже собралась сказать Маше всю правду, но тут блеснула ослепительно белая вспышка молнии, раздался сухой треск, и в окно влетел светящийся шар. Устинья с Машей, прижавшись друг к другу, завороженно наблюдали за его страшным полетом. Они не успели испугаться — шар, описав над ними почти полный круг, подпрыгнул на волне воздуха и устремился в окно. Устинья облегченно вздохнула, перекрестила их с Машей общим широким крестом и зашептала молитву.
Маша лежала с широко раскрытыми глазами. Она была уверена: это знак самой судьбы. Увы, ей не под силу его разгадать. Конечно, можно насочинять все, что угодно. Но Маше больше не хотелось сочинять. Сочинять — это такое дремучее детство. А детство, она знала, кончилось. Она грустила о легкости, с которой проживала каждый день той воистину неповторимой поры. Ей казалось, будто в прежней жизни она шла босиком по прохладной мягкой траве навстречу солнцу. Оно взошло, его лучи нещадно палят ее незащищенную кожу, а трава пожухла и колет босые пятки. Эта картинка пронеслась в ее сознании ярким метеором, мгновенно высушив слезы. Ей вдруг захотелось остаться наедине со своими чувствами, ощущениями, воспоминаниями. Она сказала:
— Ладно, Устинья, давай спать. Я очень, очень устала. Нет, я раздумала спать с тобой — пойду к себе на веранду. Спокойной ночи, Устинья.
Они расстались легко. По крайней мере так могло показаться со стороны. Маша с Устиньей остались сидеть в такси, Толя с легким чемоданчиком в руке вышел на углу, откуда был виден серый барак, обвешанный рядами веревок с колышащемся на ветру бельем. Он обернулся, щурясь на солнце, взмахнул рукой. Маша, не отрываясь, смотрела на него в боковое стекло, прижав к нему потные ладони. Такси отъехало, сразу же резко затормозило — дорогу перебегала белая кошка. Маша больно стукнулась носом о спинку переднего сиденья и из ее глаз брызнули слезы. Сквозь них она видела, как Толя, то и дело оглядываясь, медленно идет к своему дому. За лето у него сильно отросли волосы. И Маша вдруг вспомнила отца. Это воспоминание заслонило на какое-то время боль разлуки. Отец смеялся — она всегда помнила его смеющимся — и был совсем юн. Он казался ей моложе Толи.
— Устинья, я похожа на своего родного отца? — вдруг спросила она.
— Очень. — Устинья вздохнула и крепко прижала Машу к себе. — Ты даже представить не можешь, как на него похожа.
Ната теперь лежала в своей каморке под лестницей немытая, нечесаная, с перекошенным на левую сторону ртом. Местный фельдшер, которого Маша позвала только на следующий день к вечеру — она не знала, куда делась Ната и наткнулась на нее случайно, спустившись в подвал за молоком, — констатировал инсульт. В больницу Нату не взяли — все знали, что она чахоточная. Фельдшер положил ее на одеяло, и они с Машей отнесли ее на кровать.
— Лучше бы она умерла, — сказал старый фельдшер. — Ты с ней замаешься. Ты кем ей приходишься?
Он не узнал Машу, хотя раньше бывал несколько раз в доме у реки и Анджей даже как-то оставил его обедать.
— Она меня любила. Но это очень тяжело, когда тебя так любят.
— Ты права. Любовь — вещь деспотичная. — Фельдшер, как и все на свете люди, услышанное воспринимал с собственных житейских позиций. — А где Устинья Георгиевна?
— Она здесь больше не живет, — сказала Маша. — Теперь это мой дом. И я скоро выхожу замуж.
— Да, хорошенький молодым подарочек, ничего не скажешь. — Фельдшер посмотрел в сторону Наты, лежавшей на спине с открытым ртом. — Гляди, я только сейчас заметил — она же вся седая. Сколько ей?
— Думаю, меньше, чем мне, — ответила Маша.
— Ну да, стрекоза, ты не больно-то заливай…
— Не верите? Ну и не надо. — А про себя подумала: «Умирают мои старые части. И та, что стояла над обрывом в тот вечер, тоже умерла. А ноги остались. Ноги парижской манекенщицы».