Первым делом Мари и Клементины, по прибытии их в замок, было подняться с рассветом и осмотреть это поместье, не известное совершенно Клементине, но полное воспоминаниями детства для Мари. Они с полным увлечением предались этому занятию: исходили парк, лужайки, лес по всем направлениям, углублялись в самые густые чащи, смеялись, и, переходя из аллеи в аллею, они добрались до фермы, где были встречены фермерами и их семействами возгласами радости и криками ужаса пернатых обитателей. Таким образом, они побывали везде, оставляя за собою следы своей доброты; они хвалили радушных фермеров за порядок, всем восхищались, пили молоко, ели плоды и бегали без устали; потом, поласкав играющих детей, они сели на лошадей и, видя приближение урочного для завтрака часа, отправились домой с возможною поспешностью.
Завтрак уже ожидал их; приготовленный в одной из роскошных зал, во вкусе старого времени, где так и кажется, что встретит вас приветствием какой-нибудь суровый и гостеприимный рыцарь забытой легенды. Сквозь стекла двух громадных шкафов виднелись чудовищные блюда наследственного серебра, блестящие, как луч солнца; вдоль стен, обтянутых темной и дорогой материей, уставлены были стулья черного дерева, которым современный комфорт придал и роскошь и удобство в виде бархатных подушек. Солнце, врываясь сквозь раскрытые окна, ярко освещало золотые узоры на тканых занавесях; с потолка, укрепленного массивными балками, спускалась огромная люстра, тоже старинного фасона, и под нею-то на квадратном столе был подан завтрак. Окончив его, Мари повела Клементину осматривать внутренности замка.
Позади столовой находилась широкая каменная лестница с чугунными перилами, она вела в широкий коридор, едва освещаемый двумя небольшими окнами; в этом коридоре помещались фамильные портреты, начиная со времен Людовика Святого до нашего времени; каждое лицо было снято в строго-картинном положении, чтобы возбудить к себе большее уважение потомства. Одни казались суровыми и сухими под своими латами, другие — гордыми и высокомерными в своих богатых кафтанах; те сохраняли воинственную осанку, другие — смиренные позы, смотря по тому, начальствовали ли они войсками или были аббатами. За ними следовали портреты лиц, приближающихся к нашему времени: одних — отошедших в вечность во время мира и благоденствия, других — во время гроз и кровавых потоков; под одними были числа царствования Людовика XV, под другими — революции и войны республики. Тем не менее, что-то торжественное царствовало в этой галерее, как-то невольно чувствовалось, что под этими костюмами, латами, фраками бились благородные сердца и великодушные порывы; понятно, что последнему потомку этих славных предков было чем гордиться и что он, показывая их постороннему, мог сказать: «Вот история моего происхождения». Но подруги недолго предавались созерцанию этих личностей и отправились осматривать другие комнаты.
Каждая эпоха оставила свою печать и свой след в этом чудном замке; от века, в котором он начал свое существование, сохранилась мрачная живопись и те массивные кресла, украшающие столовую залу; от времен Людовика XIV и Людовика XV — облитые позолотой будуары, украшенные живописью мифологического содержания; от времени империи — белая зала, украшенная позолотой и обитая алым штофом, но без фарфора, мебели и украшений, лишенных вкуса, что составляло отличительную черту этой воинственной эпохи. Эту-то залу г-жа д’Ерми превратила в свое гнездышко, очаровательное, как мечта женщины, убранное атласом и кружевами, куда едва проникало солнце; где спалось под живительным дыханием ночи, где пушистые ковры скрадывали шум шагов и отогревали ноги и где, наконец, звуки рояля, вызванные нежными пальчиками графини, были так приятны, так мелодичны, что казались не земною музыкою, а какою-то небесной гармонией.
Обе подруги имели свои отдельные комнаты, которые им отделали заново; они выходили окнами в парк, так что и солнце, и птицы приветствовали первыми их обитательниц. В нижнем этаже замка помещалась капелла; Мари и Клементина вошли в нее; и под их пальцами раздались торжественные аккорды органа.
Все мы, молодые люди, которых счастье сделало скептиками и которые, при одном приближении страданий, начинали верить, все мы, говорю я, когда входили в храм Божий, то видели в нем один только непонятный символ чего-то, одно сомнительное предание; все мы, драпируясь в атеизм, которым так гордятся некоторые, думали, что жизнь не нуждается ни в молитве, ни в верованиях, и между тем все мы безотчетно исповедовали религию, основанную на догматах церкви. И действительно, если кто-нибудь и выказывает ложное сомнение, то все-таки в сердце своем боготворит иное существо, которое он чтит выше всего и которое незаметно приводит его к отвергаемой же им истине. Так дитя обожает мать, юноша — женщину, и их-то имена призывает человек в минуты горя и бедствий, забывая, что прежде этих имен существует имя Всевышнего; он, как мореход, который, вместо того чтоб обращаться непосредственно к Богу, обращается к звездам. Но, предполагая даже, что он действительно не верит, — то, видя страдания близких и дорогих ему существ, он поневоле прибегает к молитве, а особенно, когда он находится лицом к лицу с таким несчастием, против которого бессильны людские средства: когда он стоит у одра болезни любимого существа и видит смерть, готовую похитить его сокровище, — о, тогда он вспоминает о существовании высшего могущества, которое одно может остановить и смерть, и море и которое по благости своей всегда прощает кающихся. Да, счастлив тот, кто может сказать себе: «Если некому поддержать меня в моей скорби, если у меня нет ни родных, ни друзей, если некому разделить моих слез, если стоны души моей не находят на земле отголоска, то, не требуя ничего от людей, я войду в один из храмов, воздвигнутых Спасителем и находящихся почти на каждом шагу, как станция для страждущего путника, преклоню перед алтарем колени, и, присоединив голос сердца к раздирающимся вокруг меня торжественным звукам молитвы, я забуду страдания и предамся новым надеждам; в эти минуты, как бы кратки они ни были, небо ниспошлет мне утешение и силы, и я выйду из храма лучшим, чем вошел в него; я твердо вынесу гнетущее меня горе».
Так действуют на душу звуки органа; они взволновали сердце и мысли обеих подруг, и, рождаясь под их пальцами, они увлекали их все более и более, так, что уже сумрак распространился в капелле, а они все еще оставались на тех же местах, подобно незримым гениям ночи, которым приписывают эту дивную музыку природы, так обаятельно действующую на человека. Наконец, орган умолк: его последний, дрожащий звук глухо раздался под сводами капеллы и слился с тишиною.
Обе девушки взглянули друг на друга, как будто они очнулись в одно и то же время и от одних и тех же грез; они инстинктивно схватились за руки, ибо им обеим было страшно.
— Уже поздно, — сказала Клементина, — уйдем отсюда.
А между тем ни та, ни другая не трогались с места; им казалось, что среди окружающей их темноты они встретятся с бледным призраком привидения, вызванного их же игрою, и которого появление должно быть ужасно: они близко прижались одна к другой и шепотом обе проговорили: «Мне страшно».
Потом, как бы руководимые одною и тою же мыслью, они взяли несколько сильных аккордов, и под мгновенно раздавшиеся звуки они быстро сбежали с лестницы. На последней ступени остановившись, они прислушались к умирающим звукам и взялись за ручку двери; но в это время они услышали шелест платья и шепот. На этот раз они не могли более сомневаться; никого, кроме них, не могло быть в капелле, и потому они остановились, пораженные ужасом и почти без движения. Страх еще более усилился, когда тот же таинственный голос, приближаясь и делаясь слышнее, проговорил: «Мари!» Молодые девушки были убеждены, что это была тень одного из предков, и с инстинктивною надеждою ребенка, который всегда призывает на помощь тех, кого более любит, Мари вскрикнула: «Мамаша!»
— Да, это я, — отвечал тот же голос, в котором теперь она не могла не узнать голоса графини, — я напугала вас, — говорила г-жа д’Ерми.
— Я думаю, — отвечала Мари, целуя ее.
— Мы не знали, я и граф, куда вы делись, и вот уже два часа как мы ищем вас повсюду.
— Где папа? Что он делает?
— Он плачет.
— Что заставляет его?..
— Ты, или, правильнее, вы своею игрою.
— Добрый папа!
— Не найдя в саду, мы стали искать вас в доме и, проходя мимо капеллы, где мы никак не подозревали вашего присутствия, но, услышав орган, вошли. Я хотела позвать тебя тотчас же, потому что умираю с голоду, но отец твой остановил меня, сказав: «Послушаем немного». Тогда мы пробрались за колонны, уселись, и, вероятно, если бы вы не перестали играть, мы не перестали бы вас слушать; эти звуки, до того забытые твоим отцом, что он внимал им как бы впервые, произвели на него такое впечатление, что он плакал как ребенок; у меня тоже выступили слезы. Но когда вы окончили, он сказал мне: «Я скроюсь, а то они, увидев мои красные глаза, будут смеяться надо мною», и он ушел в дверь, ведущую в ризницу. Теперь пойдемте обедать, и если еще раз вам вздумается повторить сегодняшнее, то будьте внимательны к звукам обеденного колокола: орган чарует сердце — но ничего не дает желудку.