Это уже знакомое слово заставило Александру вспомнить все, что с ней происходило. Поглядела на себя в зеркало – и медленно закрыла глаза, покачав головой.
Да, не то удивительно, что Золотовы приняли ее за бомжиху-наркоманку, а то удивительно, что веснушчатый голубоглазый милиционер ее чудесным образом узнал и поступил так по-доброму. Заявиться в таком виде в Сергач – это… это будет просто…
Пока Александра торопливо намыливалась под душем, смывая горячей тугой струей грязь, пот и слезы, Лидия Ивановна приготовила ей одежду: черную юбку и черный свитерок. Александра сама ее попросила подобрать вещи: зайти в комнату Карины, где стоял их общий гардероб, посмотреть на ее строго, мертво прибранную (сестра так аккуратно никогда не заправляла!) постель не было сил. Но при виде ненавистного черного цвета, который Александра никогда не носила, слезы снова хлынули из глаз.
Она отказалась от чая, хотя желудок давно подвело, и включила фен, чтобы подсушить волосы. Фен не работал. Александра вспомнила, как обнаружила его перегоревшим несколько дней назад и начала ворчать на Карину, которая умудрилась за месяц пережечь второй фен. Сестра сначала отшучивалась, потом надулась. Александра убежала на работу сердитая, так и не помирившись с ней, а ведь это было как раз в тот день, когда ее похитили, – значит, как раз в тот день, когда Карина погибла!
Раскаяние ударило в сердце так, что Александра согнулась от боли.
С трудом справившись с собой, вытащила из ниши шубейку, зимние сапоги: в Сергаче почему-то всегда холоднее, чем в городе, хоть и находится он южнее, да и в автобусе будет не больно-то жарко.
Шапка куда-то запропастилась. Александра нервничала, искала ее, выбрасывая все подряд из ниши, перетряхивая несколько раз одни и те же вещи, с ужасом ощущая, что сил больше нет держать зубы стиснутыми, что еще минута – и разразится жуткой истерикой, но тут Лидия Ивановна взглянула на часы, ахнула: «Да ты опаздываешь, мать моя! А голова-то мокрая!» – и нахлобучила на нее Каринину шляпку. Шляпа была норковая, новенькая, коричневая, вся искрящаяся блестками дорогого меха. Александра подняла было руку – снять, но бросила взгляд на часы и, забыв обо всем, вылетела из дому, едва успев схватить первую попавшуюся сумочку и сунуть в карман деньги, предоставив закрыть дверь опять-таки Лидии Ивановне.
Она не опоздала на автобус только каким-то чудом, и все два часа пути провела в состоянии, близком к полуобморочному, пытаясь сдерживать слезы, чтобы не привлекать к себе внимания, но они так и лились из глаз при каждом воспоминании о сестре. Дороги она не помнила, вообще ничего не помнила, как вдруг, очнувшись, обнаружила себя на освещенном крылечке отцовского дома, а в дверях – сгорбленную мачеху, которая смотрела на нее мертвыми глазами и скрипела сквозь провалившиеся губы:
– Ты? Заявилась наконец-то! Это же надо…
Она слабо покачала головой, с которой сползла шаль, открыв еще недавно черную, смоляную, а теперь сплошь поседевшую голову. И тут же принялась натягивать шаль, старательно убирая под нее растрепанные пряди.
Александра была так потрясена видом Ангелины Владимировны, что даже не слышала ее слов. Наконец мачеха повернулась и ушла в комнаты, а Александра тупо стояла в сенцах, не зная, что делать, пока не выглянул какой-то перекошенный старичок и не буркнул раздраженно:
– Дверь закрой, дура, по ногам несет.
– Папа… – слабо выдохнула Александра, с трудом узнавшая отца, но тот отмахнулся:
– Ладно, проходи, коли пришла. Только не раздевайся, мы не топили. – И скрылся за дверью.
«Почему они не топят, ведь в доме лютая стужа?» – не могла понять Александра, наблюдая, как изо рта вырывается слабенькое облачко пара. Но стоило войти в горницу, в которой вся мебель была сдвинута к стенам, чтобы освободить место для стола, на котором возвышался заваленный еловым лапником гроб, как она поняла – почему. Сквозь острый хвойный дух, сквозь сладковатый аромат свечей все же пробивался неодолимый, ничем не оборимый запах смерти: тело Карины, застывшее в морге, потихоньку оттаивало.
Отец с матерью сидели у изголовья. Рядом тихо плакали две какие-то девушки. Все были в пальто, в валенках, и даже на рясу худого монаха, который монотонно читал что-то из большой книги, был наброшен короткий тулупчик. Еще один такой же худой монашек в таком же тулупчике сидел, съежившись, в углу, наверное, ожидая, когда настанет его черед читать каноны.
Александра подтянула к себе стул и села в ногах сестры, почему-то робея подойти ближе. Отсюда она видела только краешек воскового лба над зеленью ветвей.
– Уста мои молчат, и язык не глаголет, но сердце вещает: огнь бо сокрушения, сие снедая, внутрь возгорается, и гласы неизглаголанными Тебе, Дево, призывает… – то возвышая голос, то переходя на шепот, бормотал монах. – Святых Ангел священным и честным рукам преложи мя, Владычице, яко до тех крилы покрывся, не вижу бесчестного и смрадного и мрачного бесов образа…
Через некоторое время девушки встали, робко погладили по плечу Ангелину Владимировну – и ушли, на прощание скользнув по Александре глазами, остекленевшими от слез, но все-таки полными живого, неутихающего девичьего любопытства. Это были Катя и Зоя, с которыми в детстве дружила Карина, Александра узнала их, но не могла вспомнить фамилий. А это было почему-то очень важно – вспомнить. Она даже зажмурилась от усилий, а когда с сожалением открыла глаза – на ум так ничего и не пришло, – вдруг перехватила взгляд мачехи, устремленный вслед уходящим девушкам. И Александра вздрогнула, пораженная выражением жгучей ненависти, которая светилась в этом темном, угрюмом взоре.
«Вы живы, а она мертвая! – чудилось, кричали глаза осиротевшей матери. – Почему вы живы? Какое вы имеете право быть живыми?!»
Александра испуганно смотрела на Ангелину Владимировну, и та, словно почуяв что-то, перевела взгляд на падчерицу, потом поспешно отвернулась – снова уставилась в лицо мертвой дочери. Александра съежилась на стуле, уверяя себя, что ненависть в глазах мачехи ей просто померещилась, что этого не может быть…
И все-таки она не смогла заставить себя пересесть поближе к Ангелине Владимировне, которая, впрочем, больше ни разу не взглянула на нее. Александра так и провела всю ночь в ногах покойницы, ослабевшая и отупевшая от горя, изредка проваливаясь в дремоту, навеваемую монотонным голосом монахов, которые сменяли один другого, печально и безответно вопрошая неведомо кого:
– Душе моя, душе моя, восстани, что спиши? Конец приближается, и нужда ти молвити. Воспряни убо, да пощадит тя Христос Бог, иже везде сый и вся исполняяй…