Иногда я ненавижу своих потомков. Думаю, они тоже ненавидят меня – старую рухлядь (эти словечки тоже из их вокабулярия!), которая зажилась на свете и никак не подпускает их к счастью. Счастье – это те восемнадцать миллионов франков, или три миллиона долларов, которые достались мне от моего первого мужа и которые течение времени только приумножило. Эти деньги составляют мою собственность, и после моей смерти их унаследует вся эта свора. Кто бы только знал, что на этом свете, где мне совершенно нечего делать и где ничто не представляет для меня интереса (строго говоря, для меня даже самая жизнь не представляет никакого интереса с той новогодней ночи 1920 года, когда он отверг меня, когда сказал, что я не нужна ему!), меня держит только яростное нежелание доставить удовольствие моей семье. Вся эта орава с нетерпением ждет моей смерти…
Где-то совсем недавно я прочла такую фразу: «Тот, кто завещает свое имущество врачу, недолго проживет». Я здорово посмеялась. Наверное, мне следовало бы опасаться своих потомков, ведь среди них, особенно среди внуков, есть сущие мизерабли… да и меж особей женского пола встречаются, как выразилась бы одна из моих русских полузабытых нянек, настоящие оторвы. Знали бы они, дурачки и дурочки, что я только благословила бы ту руку, которая прекратит мои земные мучения! Но никто из них так и не решился сделать роковой шаг и приблизиться к богатству, отодвинув единственную преграду, которая стоит на пути, – меня. А впрочем, думаю, это истекает не из недостатка решимости или жестокости, не из любви ко мне (ха-ха!), а просто из трезвого расчета. Ведь, пока я жива, сумма сохраняется в целости и на капитал начисляется солидный процент, а после моей смерти он будет раздроблен, так что каждый лишний день моей жизни увеличивает личное достояние каждого из этих обормотов.
Еще вчера я была уверена, что мои потомки еще годика два-три поскрипят зубами от злости на меня, но сегодня произошла эта встреча. И это значит только одно: час мой вот-вот пробьет. Срок мой иссякнет, нить моей жизни будет перерезана. Это сделает он…
Если когда-то кому-то попадут в руки мои записки, ему придется здорово поломать голову, прежде чем он хоть что-то в них поймет… А почему я вообще уверена, что кто-нибудь прочтет мои записки? Ведь я пишу по-русски! Никто из моих потомков не знает этого языка. Ни у кого из них не было желания знать хоть слово по-русски, а я не пыталась это желание пробудить. Зачем? Чужая, давно ушедшая жизнь, этакий бытовой и этнографический плюсквамперфект. Теперешняя Россия – только название. Той страны давно нет. Одну из моих внучек зовут так же, как меня: Викки. Но смешно думать, будто между мной и этим младенцем есть хоть какое-то сходство. А впрочем… кто знает! Время покажет.
Время, которого у меня нет, потому что я сегодня видела свою смерть.
Конечно, каких бы словес я тут ни накрутила, я еще не выжила из ума настолько, чтобы верить, будто встретила именно того человека, которого знала когда-то и любила всю жизнь. Молодость невозвратима, и даже его не пощадило время, как оно не щадит никого. Может быть, его вообще уже нет в живых. Сегодня я встретила его призрак, вот что. Баунти… кажется, так его называют суеверные англичане. Призрак, который предвещает смерть.
В данном случае – мою смерть.
Правда, вот что мне очень странно: разве призраки носят джинсы и черные кожаные куртки? И разве призраки живут в реальных домах по адресу рю де Фобур-Монмартр, тридцать четыре, куда они попадают отнюдь не сквозь стену, а через вполне материальную дверь с кодовым замком и с табличкой: «Nikita А. Cherchneff. Advocat».
Когда-то, давным-давно, и я входила в эту дверь!..
Похоже, назревал международный скандал.
Негритянка была какая-то слишком уж большая… Алёна и сама-то барышня выросла не маленькая: и ростом взяла, и весом (хотя за последние годы от его излишков удалось избавиться путем постоянных и, не побоимся этого слова, титанических усилий), и вообще – у советских собственная гордость, на буржуев смотрим свысока…
Так ведь это на буржуев! А негритянка была отнюдь не буржуйкой, а типичной бебиситтер, каких в Париже, да и во всем цивилизованном мире хоть пруд пруди. Бебиситтер – это тот, кто сидит с бебиком, с ребенком, а попросту говоря – нянька. Некоторое представление о няньках-негритянках Алёна имела – ну как же, еще в детстве чуть ли не наизусть знала «Убить пересмешника», а потом «Унесенные ветром» стали одной из любимейших ее книг, – но никакой параллели невозможно было провести между Кэлпурнией, Мамушкой – и этой черной фурией.
Ох и черная же она была!.. Алёна даже растерялась, увидев столь близко так много разъяренной черноты.
Кожа у негритянки была гладкая-прегладкая, глаза в очень белых белках казались не черными, не карими, а густо-лиловыми, губы оказались почему-то серые – то ли от злости, то ли от холода. Между прочим, начало июля не в самом северном на свете городе Париже выдалось ветреным, дождливым, прохладным, в пределах от пятнадцати до двадцати градусов, никак не выше, поэтому теплолюбивая африканка надела кожаное платье темно-шоколадного цвета, чудилось, сделанное из кожи другой негритянки, небось тоже не угодившей этой фурии и растерзанной, а может быть, даже и съеденной ею… А недальновидная барышня, явившаяся из страны русских морозов, тряслась в своих коротких бриджиках, эфемерных шлепанцах и топике, на который она, выходя из дому, все же догадалась набросить ажурную белую кофточку. Ничего более теплого у нее с собой просто не было (куртку забыла, растяпа!), а попросить кофту потеплей у приютившей ее в Париже знакомой она постеснялась.
Алёна так озябла, что даже губы у нее не шевелились: к ним словно примерзла неуверенная полуулыбка, а негритянка наверняка думала, что Алёна над ней насмехается, а потому поддавала жару. Она бранилась без остановки несколько минут, потом умолкла – видимо, чтобы перевести дух, – и Алёне удалось-таки вклинить в эту паузу жалкую попытку оправдания:
– Жё не компран па! Мадам, жё не компран па! Я не понимаю!
– Компран па, компран па! – передразнила негритянка, а потом повернулась к Алёне спиной, выставила свой и без того довольно-таки оттопыренный зад и сильно похлопала себя по нему, причем удары по туго обтянутой шоколадной кожей попе выходили какими-то очень уж хлесткими, даже звонкими, а когда Алёна увидела, что ладонь черной руки бледно-телесного цвета и таковы же пятки над толстой платформой шлепанцев, ее даже затошнило от отвращения.
Да что же это делается, товарищи и господа? Не определяется ли данная ситуация расхожим выражением: «За что боролись, на то и напоролись»?! Алёна росла еще в то время, когда существовали на свете пионерская и комсомольская организации, и юные, не побоимся этого слова, ленинцы свято верили, что черная рабоче-крестьянская Африка громко стонет под игом проклятых империалистов-рабовладельцев, а черные поденщики в городах загнивающей Европы влачат жалкое существование, не смеют подать голос протеста, ибо рискуют лишиться всяких средств к жизни… Почему-то именно это жалостное словосочетание – средства к жизни – прошибало пионерку, а потом и комсомолку Лену Володину (так звали нашу героиню в незапамятном девичестве) слезой горячей братской солидарности с угнетенным африканским народонаселением. И что же происходит в дальнейшем? Приезжает в город Париж русская писательница-детективщица Алёна Дмитриева (это псевдоним, однако наша героиня настолько к нему привыкла, что предпочитает его мирскому имени Елена Ярушкина, тем паче что человек, давший ей эту фамилию, Михаил Ярушкин, вот уже два с половиной года как перешел в разряд бывших мужей и канул в Лету), приезжает, стало быть, по приглашению своей давней знакомой Марины, которая вышла замуж за француза и даже родила русско-французскую хорошенькую девочку Лизочку; идет, желая помочь приболевшей Марине, с этой самой Лизочкой погулять в ближайший скверик, сажает ребенка в песочницу – и нарывается в этой песочнице на международный скандал. И ведь смешно сказать, из-за чего сыр-бор разгорелся?!