— Это кто ж, Астарот? — спросил Никитин.
— Он самый.
— А мы где ж?
— Сильфов он еще не рисовал. Жан с утра привез черновики писем, и надобно их сегодня свезти к Моське.
— Как будто Моська в состоянии оценить тонкости русской речи!
— Надо, брат Дальновид.
— Свезу, брат Выспрепар… Что ж это волосочес не идет?
Санька до той поры жил лишь театральными заботами, радостями и интригами. Мир типографщиков был ему чужд совершенно. И ему очень хотелось обратно в театр, в уборную береговой стражи, и на лестницу, ведущую к сцене, где так приятно услышать Анютин шепоток: «Буду ждать тебя в карете…», и даже в какой-нибудь закоулок, где можно обо всем потолковать с Федькой, — желательно темный закоулок, чтобы не видеть рябого лица.
И он вдруг решил — хватит. Неведомо, что может, а чего не может подозрительный покровитель с черной левреткой.
Неведомо, какой прок от писанины в журналах. Обещаний — прорва, а что на самом деле — один бог знает; а сдается, что сплошная загадочная болтовня. А от непонятного нужно держаться подальше.
Мысль была простая — сбежать. При первом удобном случае — может, в Гостином дворе, может, прямо на Невском. Сперва можно укрыться у Гриши Поморского, узнать от него, что делается в театре. Потом через Гришу вызвать на свидание Федьку. Может, и убийца давно найден, а эти штукари морочат голову?
Волосочес опять изготовил из него модного красавчика. Потом перед зеркалом уселся Никитин — ему тоже хотелось блистать. Потом оказалось, что время обеденное. Наконец выбрались из дома и поехали на Фонтанку, к госпоже Лисицыной.
— Ты, брат, главное — молчи и мечи огненные взоры, — поучал Никитин. — И позы принимай, позы! Рукой вот этак делай!
Санька молчал и дулся. Он не желал слушать Никитина. Причина была не только в госпоже Лисицыной. После ночного приключения во дворце Санька его побаивался. Этакий крошечный, шумный, чем-то похожий на крикливого попугая, — и отважно кинулся в ночное побоище, что там натворил — неизвестно; может, сам же отправил бедного старого священника на тот свет; а может, и соврал, кто его разберет…
Оказалось, что госпожа Лисицына съехала со двора, понеслась по лавкам, взяв с собой чтицу, госпожу Суходольскую. А такие вылазки менее двух часов не длятся, и то — если даму не занесет в гости к мужниной родне.
— То бишь, она может оказаться или у Васильевых, или у Ухтомских? — уточнил у привратника Никитин.
— Да, ваша милость.
— Ну и дурак же я! — воскликнул Никитин. — Поехали прочь! Она точно у Ухтомских.
И, когда сани отъехали подальше, сказал Саньке:
— Вот видишь ли, так вышло, что те господа, которых мы во дворце поколотили, и есть братья Ухтомские. Я чай, валяются сейчас у маменьки своей с синяками и шишками. Может, кто и с поломанной рукой.
— Ухтомские?
— Помнишь, я спрашивал, не примечал ли ты их в театре?
— Помню.
— Ну так, сдается, они к смерти госпожи Степановой основательно причастны. А их маменька — супругу нашей госпожи Лисицыной родная сестрица. Ты запоминай родство-то, пригодится. Был основоположник рода — Петр Васильевич Лисицын, единственный сын Василия Лисицына, обер-офицера драгунского полка. У него было четверо… нет, для простоты — трое детей. Про четвертого потом расскажу. Старшая — дочь Марья, средний — сын Николай, младшая — дочь Екатерина. Марью отдали замуж за князя Степана Ухтомского, у нее сыновья Орест и Платон, оба конногвардейцы. Екатерину отдали за отставного кирасирского полковника Васильева. У нее дочь Марфа. Николай Лисицын был женат не помню на ком, детей не случилось, жена померла, он взял молодую — это и есть госпожа Лисицына. Со всем этим семейством тебе, брат сильф, придется познакомиться.
— Для чего?
— Для того, что так угодно твоему покровителю. Ты, видно, еще не понял, что он — особа влиятельная.
— Да кто он таков?!
— Сего пока сказать не могу.
И Санька еще более уверился, что ему морочат голову и водят за нос.
Нужно бежать и узнать хотя бы часть правды. Он уже боялся верить любому слову Никитина или Келлера. Слов-то было много — но вот искать Сеньку-красавчика, посредника между Глафирой и ее загадочным обожателем, эти господа, похоже, вовсе не собирались. А только плетут околесицу про незримых и всевластных покровителей.
Когда, прогулявшись по лавкам и купив для Саньки всяких модных безделушек, вроде пряжек и пуговиц, Никитин привез его домой, там их ждал Потап и доложил: в театре побывал, записку передал, в ответ услышал, что о господине Румянцеве беспокоятся, но нашелся-де и другой подозреваемый, а кто таков — того ему Маланья Тихонова не объяснила.
— Ф-фух! — ответил Санька. На душе полегчало. Теперь, выходит, можно и возвращаться — с риском схлопотать немалый штраф, ну да это пустяки, деньги на то и круглые, прикатятся, укатятся, опять прикатятся. Тем более — на носу премьера русской комической оперы про ямщиков, наверняка будут наградные.
— Ты пришивать пуговицы умеешь? — спросил Никитин. — Вот и займись. Вечером поедем с визитами.
Но что-то помешало, визиты не состоялись, Санька остался в гостеприимном доме. Он помышлял о немедленном бегстве, но сильфы, как видно, предусмотрели такую возможность: Никитин убежал, зато вернулся, исполнив какие-то поручения, отставной унтер-офицер Потап и засел в гостиной, да не просто так, а с книжкой о приключениях Бовы-королевича.
Драться с Потапом, чтобы вырваться на свободу, Санька побоялся. Он пошел бродить по дому, чтобы составить мнение о его планировке. Будь фигурант пограмотнее, он сравнил бы строение с критским Лабиринтом, в коем где-то сидит быкоголовый Минотавр. Но он знал из мифологии главным образом Юпитера, Меркурия, Венеру, нимф, сатиров, то есть тех, кто попадался в балетах.
Коридоры в доме соединялись под какими-то диковинными углами и выделывали выкрутасы. Санька, озабоченный поиском таких дверей, что сразу вели бы на улицу, по которой можно удрать, не увязая выше колен в сугробах, повернул налево, потом повернул направо, в незнакомый закоулок, и, пройдя с дюжину шагов, уткнулся в дверь. Она оказалась открыта, и Санька вошел в большую комнату, которая освещалась лишь огоньком лампады, висевшей в углу перед образом Николая-угодника.
В комнате пахло так, как за кулисами перед премьерой, когда привозят новенькие декорации и задники, на которых только-только высохла краска. Санька вздохнул — и затосковал. Если бы не рост — он стал бы уже вторым дансером, блистал, и все кричали: «Браво! Фора!», а к ногам летели б из партера кошельки с деньгами…
Санька любил театр, секунды торжества на сцене, и нельзя сказать, что жил ради них, — торжество-то достается дансеру, исполнившему арию, а береговая стража, стоя у него за спиной, только улыбается в лад. Скорее уж жил ради общей радости, когда последние звуки музыки смолкли, премьерный спектакль окончен, но публика бьет в ладоши, не унимается, показывая, сколько она всем довольна, в том числе — и слаженными движениями береговой стражи.