Наконец они оказались у подножия ледяной горки и переглянулись.
— Хочешь?
— Да!
— Услужить? — спросил сразу объявившийся рядом человек с расписными санками. — За две копейки каретку наверх доставлю, плати, барин! И наверху — пятачок за спуск!
Человек был счастлив безмерно и пьян восторженно, улыбка излучала блаженство, в кудрявой бороде запутались икринки.
— Давай, — ответил Санька.
Никитин вручил ему кошелек, чтобы не смущаться, если вдруг Лизе захочется простонародного угощения. А ведь захочется, уверенно сказал он, напомнив, что сама государыня, когда выезжает полюбоваться гуляньем, тоже себе в этой скромной радости не отказывает.
Они понемногу поднялись на горку. Площадка, украшенная еловыми и сосновыми ветками, разноцветными флагами неведомых держав, парила над Невой, как сказочный летающий остров.
Сверху Санька и Марфинька видели всю пестроту, все разнообразие гулянья, и помосты, и навесы, и конские бега, и кареты, которые шагом объезжали гулянье по кругу, и желоб, по которому каждые две-три минуты отправленные в полет сильным толчком улетали санки, унося веселую и счастливую пару. Санька заплатил пятачок, помог Марфиньке сесть, уселся сам, причем они не говорили друг другу ни слова — оба понятия не имели, что в таком странном случае следует говорить.
Край санок навис над ледяным желобом — и рухнул вниз! Фигурант обхватил вскрикнувшую Марфиньку. Санки неслись с невозможной быстротой, восторг мгновенно сделался невыносимым — и Румянцев, уже ничего не соображая, крепко поцеловал Марфиньку в губы.
Целоваться она не умела — он это понял сразу. И, пока сани катились по желобу, замедляя ход, пока в полусотне сажен от горки описывали дугу, чтобы, не покидая желоба, медленно вернуться к лестнице, Санька поцеловал девушку еще дважды, и она уже стала отвечать — неуверенно, испуганно и все более пылко.
Они выбрались из санок, пошли неведомо куда, снова держась за руки, оказались у навеса, вдруг разом повернулись — и увидели, как другие санки срываются и мчатся вниз, как другая пара целуется на лету.
— Хотите еще? — спросил Санька.
— Да…
Он был счастлив — Марфинька хотела полета и поцелуев.
Она же отчаянно покраснела.
— Как я люблю Масленицу! — признался он, потому что не мог выговорить: как я люблю тебя!
— Да…
— Жаль, что всего неделю стоят горки на Неве.
— Жаль. Матушка рассказывала — раньше и во дворах их ставили, — сказала Марфинька. — Знаете, как придумали?
— Нет, а как? — пожимая ее руку, спросил Санька. Это означало: что бы ты ни сказала, милая, все готов слушать с восторгом.
— Желоб подводили к окну второго жилья и оттуда водой заливали. Чуть ли не из гостиной, отворяя окно, можно было в санки вылезать и катиться вниз!
— Ловко придумано!
Они поспешили к горке и некоторое время глядели, как несутся вниз сани — многие дамы, сидевшие в них, были в русском платье, и Марфинька тоже хотела такое, но сказать не решалась — ей казалось, что кавалер будет над ней смеяться.
И снова их высмотрел мужик, таскающий санки, но уже другой, хотя пьяненький и счастливый до той же самой степени. И снова они забрались на площадку, улыбаясь друг дружке, предвкушая полет и поцелуи.
Все это было, было — и окончилось, когда остановились расписные санки. Вдруг стало ясно, что наступает вечер.
— Ах, что я наделала… — прошептала Марфинька.
И впрямь наделала — ее, поди, по всей Неве ищут, и Федосья Федоровна рыдает, и кузины в отчаянии. От осознания беды Марфинька заплакала.
— Пойдем к экипажам, сударыня, — сказал Санька. — Пойдем…
— А что мы скажем?
Санька и без того был не в себе от побега, ледяных горок и поцелуев. А тут — огромные голубые глаза, в которых безграничное доверие.
— Скажем — вы заблудились, вышли к горкам, спросить у людей дорогу боялись, я вас у горок нашел. Не надо, не надо плакать, мы увидимся, я… я письмо пришлю!
Со стороны грамотея Саньки это было бы дивным подвигом. И они пошли — держась за руки, чтобы толпа не разлучила.
Возле экипажей пальцы разомкнулись, Санька отступил назад, Марфинька устремилась к Федосье Федоровне и расплакалась не на шутку. Ее принялись утешать — все понимали, что неопытная девушка, потерявшись в масленичной толпе, должна была первым делом перепугаться. Саньку даже ни о чем не спросили — только Никитин задал глазами вопрос и не получил ответа.
Но Лиза видела, как Санька с Марфинькой стараются друг на дружку не глядеть, и все поняла.
Ну что ж, сказала она себе, ничего удивительно, девушка в шестнадцать лет и должна была одержать верх над женщиной в тридцать два года, однако и из этого положения можно извлечь пользу.
Красовецкий, сильно разволновавшись, стал собирать девиц, чтобы усадить в экипаж и развести по домам. Федосья Федоровна с перепугу тоже зарыдала, Лиза же, не терпевшая бабьих слез, быстро поцеловала в щеку Марфиньку — да и была такова.
Никитин шепотом изругал Саньку, но тот даже не понял, что за слова прозвучали, тащась вслед за Лизой.
— Куда подвезти вас? — спросила она кавалеров.
— На Невский, к Строгановскому дому, сударыня, — ответил Никитин.
Она отдала кучеру приказание, села в экипаж, кавалеры поместились напротив, и речь шла о вещах малозначительных. Но возле Строгановского дома Лиза сказала:
— Господин Морозов, у меня есть для вас несколько слов наедине.
Никитин, поклонившись, насколько позволял экипаж, выскочил, Санька остался.
— Господин Морозов, я обо всем догадалась. Знайте, я друг ваш, и хочу на деле доказать свою дружбу, — быстро сказала Лиза. — Вы влюблены в девицу Васильеву — я доставлю вам способ видеться с ней! Ну, целуйте руку!
И когда Санька, поцеловавший надушенную руку вполне искренне и с радостью, вышел вслед за Никитиным, Лиза тихо засмеялась:
— Теперь ты мой, голубчик. Теперь ты знатно со мной расплатишься за каждое рандеву…
Санька всем телом и всей душой чувствовал — начинается новая жизнь. Конечно, Марфинька — богатая невеста, и за фигуранта ее не отдадут. Но ведь любит! Значит, можно увезти и обвенчаться где-нибудь по дороге в Москву. Да и не век быть фигурантом. Вон, сыскался покровитель, одел — как придворного щеголя, перстень подарил. Может, Бог даст ему хорошо услужить, так и деньги будут.
Казалось бы, совсем недавно рыдал о Глафире. Но, видать, плохо сам себя знал. Глафира была грезой прекрасной, недосягаемой, и не о ней — о себе, дураке, рыдал, лишившемся грезы. А тут — шестнадцать лет, розан цветущий, нежные неопытные губки! А сколько Анюте? Двадцать пять? А Глафире сколько было? Двадцать три, двадцать четыре? Рядом с ней всегда был бы младшим, мальчишкой, которым можно командовать… А тут — он сам старший, он — мужчина!