– И неведомо, и никому ничего не известно. Он ведь одинокий был, вы же знаете небось, коли знакомая. Ни записки никакой не оставил, ничего ровным счетом. И вы представляете… – Голос вахтерши окреп, она разговорилась, теперь ее даже спрашивать ни о чем не нужно было, слова лились неостановимым потоком: – Вы представляете, он когда бросился с недостроенного дома, чтобы, значит, жизненные счеты свести, он тогда был без всяких документов. Свезли его в морг как неопознанный труп. И стали ждать, когда о нем кто-нибудь справится, когда его искать начнут. А никто и не чешется! Были ж новогодние праздники, да Рождество, да старый Новый год. Мы, конечно, не как все – не закрывались чуть ли не на две недели и там хоть трава не расти, – мы, наоборот, работали, чтоб людям в каникулы и выходные было куда пойти, а все же то у одного, то у другого сотрудника отгулы да краткосрочные отпуска. И Сева значился в отгулах, у него накопилось аж на десять дней, короче говоря, помнится мне, никто и не удивлялся, что он на работу не выходит. Но вот уже праздники прошли, а его все нет и нет. Думали, заболел. Стали домой звонить, там молчок, и сотовый тоже не отвечает. Наконец курьера послали к нему – дверь заперта, никто не открывает, соседи плечами пожимают: давно, мол, его не видели, да и жил он тихо, ни с кем почти не общался. Ну, общался, не общался, а если человек пропал, его надо искать. Сначала никто не хотел этим заниматься, говорили: может, уехал или запил, да какое наше дело… А директорша наша, женщина боевая, говорит: как так, мой сотрудник бесследно исчез, а я ничего о нем не знаю? И посадила секретаршу на телефон: милицию обзванивать. Не было ли, мол, в сводках происшествий такой фамилии? Нету, говорят. Потом уже решились мы – спросили о неопознанных… покойниках… царство им небесное! – Алена словно бы увидела, как словоохотливая вахтерша быстренько перекрестилась. – Ну так вот и нашли его в морге, беднягу. Все лицо разбито, только по татуировке на пальцах и опознали его!
Она всхлипнула, и Алена невольно всхлипнула тоже. Причем она ни на граммулечку не притворялась: так вдруг жалко сделалось этой одинокой (даже хватиться о нем было некому!), никчемно погибшей жизни, самовольно брошенной в адские бездны… ведь самоубийцам уготованы адские мучения, как говорят…
Алена тряхнула головой, отгоняя грустные мысли, сейчас было не до них, сейчас надо было довести разговор до конца:
– Да как же так, неужели не известно, по какой причине он это сделал? Может быть, у него была какая-то смертельная болезнь? Может, он боялся умирать в мучениях, потому и покончил с собой?
– Никому, моя хорошая, сие не известно, – печально проговорила вахтерша.
– Значит, он сошел с ума! – воскликнула Алена, мысленно прося прощения у неведомого ей Севы за то, что терзает бессмысленными, досужими разговорами его тень. Хотя… хотя говорят же ведающие люди, мол, существование там зависит лишь от того, насколько часто эту самую тень тревожат воспоминаниями живые. Думают о тебе, говорят – значит, ты где-то там, на розовых облаках, обретаешься в том или ином виде. Пропадаешь бесследно из памяти людей – значит, и в мирах иных рассеиваешься без следа и нет тебя, нет – до какого-нибудь случайного воспоминания, которое и помогает тебе обрести некий более или менее человекоподобный образ. – Значит, он просто сошел с ума! Никто не помнит, может, у него были приступы внезапного безумия, помрачения рассудка? Может быть, ему казалось, будто его кто-то заставляет сделать что-то такое, чего он делать ни за что не хотел? Что, если потому он и предпочел с собой покончить?
– Да нет, вроде бы ничего такого я не упомню. И никто другой такого вроде не говорил. Да ведь ты небось и сама, девонька, знаешь: чужая душа – потемки. Тем более Сева такой замкнутый человек был. Работник – да, замечательный, и музей обожал, словно святыню какую. Вот мы здесь все, даже уборщицы, даже работники охраны, я уж не говорю об искусствоведах, экскурсоводах, – мы все в прошлом кто учителя, кто библиотекари… Понятно – на старости лет многие норовят притулиться к святыням, кто – к религиозным, а кто – к искусству. Ну а Сева… вроде бы простой шофер, не особо какой интеллигентный человек, да и до старости далеко, прямо скажем, – какие его года были, еще и сорока лет не прожил, а в музей всякий раз входил, словно во храм. Мы его, когда хоронили, подвезли сюда, к музею-то, гроба не снимали с катафалка, но во дворе машина все же постояла.
Ну это уже было совсем невыносимо слушать… Алена снова всхлипнула.
– Ты извини, девонька, если я тебя расстроила сильно, – спохватилась жалостливая вахтерша. – Но ведь сама понимаешь, все под богом ходим. Сегодня, значит, он, Сева, а завтра глядишь – ты или я. Не приведи Господь, конечно!
– Да, – пробормотала Алена. Разговор окончен, ничего интересного вахтерша больше не скажет, уже ясно. – Ну что ж, спасибо, что рассказали…
– Да какое тут спасибо может быть! Не грусти, девонька, не печалься. Свечку поставь на помин души, может статься, и отляжет от сердца!
– До свиданья, – сказала Алена и выключила телефон.
Свечку на помин души…
Желание немедленно, прямо вот сейчас оказаться в церкви и поставить свечку было таким внезапным и неодолимым, что Алена не могла устоять на месте и поспешила выйти на улицу Минина. Здесь совсем рядом, через два квартала, почти на набережной, находилась недавно отреставрированная церковь. Алена помнила не столь далекие времена, когда в ней размещалась какая-то радиологическая лаборатория. Если честно, церковь эту Алена не очень любила: бабки-служки там были редкостно противные и приставучие, одна, помнится, уж чересчур резко пеняла нашей героине за то, что пришла она в церковь с непокрытой головой. Алена даже тогда огрызнулась: «Я ведь не к вам пришла, к Богу, а ему, думаю, такие мелочи безразличны, главное, что душой я к нему стремлюсь!» Бабка удивилась ее словам, но отвязалась, однако во время службы так и кусала Алену злыми взглядами. Суетливых церковных приживалок наша писательница не выносила, оттого и ходила всегда в часовню Варвары-великомученицы на Варварской улице: та была столь малехонькая, что в ней никто, кроме одной монахини, продававшей свечи и прочее, просто не помещался, никакие служки. Но сейчас до часовни было далеко идти, а церковь – вот она.
Алена добежала до храма, вошла, не обращая внимания на неодобрительные взгляды целой стаи черных старых птах (ну да, у нее снова была не покрыта голова, но где ж взять сейчас платок?!), купила четыре свечки и поставила их перед распятием: одну за упокой своих деда с бабкой и вообще всей усопшей родни, вторую – за бедного Севу Лысаковского, третью и четвертую… Третью и четвертую она купила, не вполне отдавая себе отчета в том, что делает, но когда ставила их, знала зачем: на помин души убиенных рабов Божиих Павла Власьева и Ашота… как его там… Карапетяна. Правда, он не русский, а армянин, ну и что ж, армяне ведь тоже православные христиане. Да и вообще, какая разница, Бог все равно один!