Ну так вот, в госпитале, в моей палате, были две москвички. Они лежали на двух соседних со мной койках и все время болтали о Москве. Я не могла ни рукой, ни ногой шевельнуть, у меня была забинтована вся голова, глаза тоже, потому что их взрывом обожгло, я ничего не видела и мир воспринимала только через слух. Сначала слышала лишь неразличимые звуки, потом эти звуки как-то сами собой начали связываться в слова, а затем и в предложения. И я начала улавливать смысл фраз. Одни слова что-то значили, другие – нет. Ночами я не могла спать от страха перед этими бессмысленными словами. Иногда я не понимала самого простого. Что такое, например, водопроводный кран? Наверное, это может показаться смешным, но я не могла вспомнить. Лежала и мучилась от ужаса, что у меня отшибло мозги. Что это такое, я тоже не понимала толком, но помню, как однажды санитарка Фая сказала, подсовывая под меня судно:
– Вот бедняжка, лежит, как колода, неужели так всю жизнь пролежит? Беда девке, отшибло мозги…
Меня это должно было напугать, наверное, но не напугало, я почему-то чувствовала, что здоровое тело (а оно ведь было здоровое, молодое, сильное, только раненое) все исправит, свое возьмет, раны заживут, я снова смогу ходить и владеть руками, а вот с мозгами-то что будет?!
Иногда у нас в палате включали радио. Я ненавидела эти минуты. Я спокойно слушала сводки Совинформбюро, мало что в них понимая. Наши войска перешли в наступление… наши войска оставили… бой местного значения… Для меня в том моем состоянии это ничего не значило. Я просто слушала звуки. Размеренный человеческий голос мне не мешал. Но музыка… особенно одна мелодия, она почему-то очень часто звучала.
– Ах, как красиво, – однажды сказал кто-то рядом. В том состоянии непонимания, в каком я тогда находилась, мне казалось, что «красиво» – это то, что причиняет боль и разрывает душу. Так, как эта музыка, эта мелодия, эти слова:
В сиянье ночи лунной
Ее я увидел,
И арфой многострунной
Чудный голос мне звучал.
О ночь мечты волшебной,
Восторги без конца,
О где же ты, мечта,
Где ты, греза,
И счастье?..
Мало того, что этот голос разрывал мне сердце. Он еще как-то странно замедлялся при последних словах, и я чувствовала, как с каждым звуком, с каждым замиранием мелодии из меня по капле, будто кровь, уходит жизнь.
У меня не было сил сказать что-нибудь, я могла только стонать, и санитарка одна – была у нас там такая Матрена, ужас, вот и правда что Матрена! – говорила:
– Ой, девка-то наша поет!
И хохотала.
У меня под повязкой копились слезы и разъедали мои обожженные глаза. Я не пела – я кричала от немыслимой боли!
Одному богу ведомо, как я ненавидела эту музыку, этот голос, эти слова… Пытка моя называлась – «Ария Надира» из оперы Бизе «Искатели жемчуга», а палач носил имя Леонида Собинова.
Потом, когда я все вспомнила о себе, я уже не удивлялась тому страданию, которое испытывала при звуках этой мелодии. Но странно и даже как-то обидно, что память мне вернула не она, а слово, причем очень трудное слово.
Одна москвичка – ее звали Маша, это я потом узнала, – однажды о чем-то говорила, я слушала, пыталась уцепиться за смысл непонятных сочетаний звуков, и вдруг меня как ударило словом «архитектор». Она сказала, что до войны работала в проектной мастерской у одного известного архитектора, который строил Дом коммуны в Замоскворечье.
Архитектор! Я вспомнила! Мой отец часто говорил это слово! Потому что мой отец был инженер-строитель!
И я словно бы увидела перед собой лицо отца, потом мамы, потом будто услышала их разговор – давний, я тогда вообще девчонка была. Я вспомнила, как папа рассказывал: пришло, мол, сверху указание в их проектную мастерскую – построить на Лыковой Дамбе Дом коммуны. Такой же, как в Соцгороде на Автозаводе построили, и на площади Революции перед Московским вокзалом. Теперь нужно строить на Лыковой Дамбе. Проект московского архитектора и утвержден в Москве, им осталось сделать рабочие чертежи.
Мама сказала:
– Коленька, но как же… Там ведь очень много народу… Как они уживутся все? Мы в квартире на три семьи живем, и то… в туалет иногда не попадешь, в ванную, да и стираем мы по очереди, и на кухне тесно. А в таком доме, это что же?! Это общежитие, а не дом, там же целые семьи жить должны, как же…
Мама всегда говорила так – очень осторожно, как будто боялась кого-то обидеть. Ее любимая поговорка была: «Словом убить можно». Я тогда не понимала, что это значит, мне ведь было лет десять всего. Потом-то поняла…
Папа начал рассказывать, мол, личная жизнь людей в домах-коммунах должна раствориться в общественной. Все свободное время жильцы будут проводить вместе: заниматься самообразованием, политическим просвещением, художественной самодеятельностью, физкультурой. Для этого в домах-коммунах устроены библиотеки, красные уголки, спортивные залы. Дома-коммуны также должны освободить женщину от домашнего рабства. Поэтому при них имеются детские сады и ясли, а также прачечные, парикмахерские, различные мастерские. Жильцы будут питаться в общих столовых, значит, кухни в квартирах не нужны, и около керосинок тесниться не придется, не нужно покупать продукты и готовить еду.
– Коленька, – так же осторожно сказала мама, – но как же… человеку же хочется жить по-своему, а не у всех на виду… Ты думаешь, в этих домах кто-то захочет поселиться? А как же… ну, личная жизнь?
Отец усмехнулся:
– То есть как кто в них захочет поселиться? Да ордера будут выдавать, как награды! Передовикам, ударникам, лучшим комсомольцам и проверенным членам партии. Ты что, думаешь, они в своих бараках в отдельных квартирах живут? Не представляешь, какая там жуть. Уборная во дворе, да еще одна на несколько бараков, это тебе как? А баня – общая – в двух кварталах от дома. И работает три дня в неделю, и вода там не всегда есть, а то и банщик запьет. Кухня на пятнадцать хозяек… Ниночка, пора бы тебе хоть немножко по земле походить, сколько можно в облаках витать?! Мне кажется, Тонька гораздо более трезво на жизнь смотрит, чем ты.
– Наверное, – грустно ответила мама. – Я ведь не ходила в трудовую советскую школу.
«Бедная мамочка, – подумала я. – У нее старорежимное воспитание. Такая скукота – учиться дома! Да еще где – в Горбатове! В этом унылом бабушкином доме с маленькими окошками и голубыми ставнями. На окошках стоят бальзамины и висят ситцевые занавески, обвязанные кружавчиками. Ужасное мещанство. Бабушка сама вяжет эти кружавчики тоненьким-претоненьким крючком. А нитки выменивает на базаре на картошку. Такие тонкие небось не спрядешь. Бабушка еще и прядет, не только вяжет, ужас! Как при старом режиме. Она и мне предложила связать такой воротничок. Конечно, я отказалась! В школе засмеют. Скажут – купчиха, купчиха! Если я расскажу, что у бабушки на окошках бальзамины стоят, меня начнут звать „Женитьба Бальзаминова“. Это в нашей школе старшеклассники недавно ставили отрывки из драматических произведений, осуждающих старый купеческий быт, ну, я многое запомнила. Пионерка – и бальзамины! И кружевной воротничок!»