Был когда-то в нашей идеологии такой простенький закон: чтобы устранить явление, надо его приостановить. Действовал быстро и безотказно. В литературе и искусстве — прежде всего. Для сатиры — в особенности.
Но было и неудобство: для его исполнения требовался целый набор политических тесаков и отмычек, чьи следы видны становились сразу.
Как, например, снизить популярность известного писателя? Ну, следовало сказать, что он «давно специализировался на писании пустых, бессодержательных и пошлых вещей, на проповеди гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности, рассчитанных на то, чтобы дезориентировать нашу молодежь и отравить ее сознание». Или, допустим, что он «изображает советские порядки и советских людей… примитивными, малокультурными, глупыми, с обывательскими вкусами и нравами». А в заключение — подытожить: «Злостно-хулиганское изображение… нашей действительности сопровождается антисоветскими выпадами».
Когда это говорилось о Зощенко, да еще в постановлении ЦК — мужественно отмененном ЦК нынешним, — многих нет-нет и брала оторопь. Грубая работа все-таки чувствовалась. А та самая молодежь, сознание которой он хотел «отравить», с еще большим интересом тянулась к его плохо припрятанным родителями книгам, читая втихомолку, украдкой, из-под крышки школьной парты.
Постепенно премудрый закон обветшал. Но не умер, а преобразился. В новый, более либеральный. Его суть заключена во фразе одного умного — сейчас не установить кого именно — человека: «Сейчас не время…»
Если старое постановление просто констатировало: «В стихах Хазина „Возвращение Онегина“ под видом литературной пародии дана клевета на современный Ленинград», то потом стали говорить несколько иначе: «Когда весь советский народ, успешно преодолев последствия культа личности, строит коммунистическое завтра, которое наступит в 1980 году, вы предлагаете…»
Что предлагал Александр Хазин (1912–1976) в середине шестидесятых годов? Да то же, что и в середине сороковых, когда наш народ, победив фашистов ценой великих жертв, казалось, вот-вот вздохнет свободно и начнет свободно восстанавливать истребленное и утраченное, весело расставаясь с тем, что мешает. Во имя этого он и написал: «В трамвай садится наш Онегин. О бедный милый человек! Не знал таких передвижений его непросвещенный век. Судьба Онегина хранила — ему лишь ногу отдавило, и только раз, толкнув в живот, ему сказали: „Идиот!“ Он, вспомнив древние порядки, решил дуэлью кончить спор, полез в карман… но кто-то спер уже давно его перчатки. За неименьем таковых смолчал Онегин и притих».
Роман Хазина «И. О.» — будь он опубликован своевременно — стал бы, я думаю, событием. Как стал событием в свое время спектакль театра Райкина «Волшебники живут рядом» по пьесе Хазина. В нем сильно звучит тема борьбы с бюрократизмом, представленная теми же персонажами, что и в романе. Вспомните знаменитую миниатюру «Юбилей», где некое номенклатурное лицо скорбит о бесцельно прожитой жизни. Завораживающее обаяние большого артиста, всегда пугавший бюрократов его авторитет у зрителей, театральная специфика, наконец, позволили — с трудом, но позволили — сделать достоянием гласности некоторые наблюдения и обобщения писателя относительно окружающей действительности.
Кто-то в период «малой оттепели» — назову так год, который последовал за приходом к власти Брежнева и который был отмечен «разрешением» отдельных произведений, «не разрешенных» при Хрущеве, — по наивности даже выдвинул спектакль на Ленинскую премию. Очень, говорят, помучились члены присуждающего комитета: «Как быть с автором пьесы? Это же Хазин! Тот!»
«Я — человек из постановления…» — не однажды с печальной усмешкой повторял Хазин мне, в те годы корреспонденту «Известий», без уверенности пытавшемуся, что называется, «протиснуть» отрывок из романа в «Неделю». Александр Абрамович часто бывал у нас в корпункте, на Невском, 19. Мы даже соорудили с ним статью под названием «Простота великих слов» в порядке реабилитации, что ли. Но Хазин вдруг занервничал: как ее подписывать? Для меня, собственно, вопроса не было — «авторская», как говорят журналисты, статья, я — редактор. Хазин не соглашался: «Мы, же вместе работали!»
Спор разрешился просто: статью не напечатали. И я могу теперь процитировать ту ее часть, которая принадлежит только ему и полностью дезавуирует клеветников, в том числе А. А. Жданова: «Как-то раз я гулял с одним иностранным литератором по улицам Ленинграда. Он был оживлен, энергичен и радостно узнавал знакомые по путеводителям ленинградские дома, каналы, знаменитые решетки. И вдруг он остановился. На одном из домов проступила после прошедших дождей еще разборчивая надпись: „Вход в бомбоубежище“. Я смотрел на эту надпись и слышал зловещий гул лезущего в небо самолета. Я видел пустынную улицу в украинском городке Ровеньки и группу солдат, слушающих далекий голос из репродуктора: „Я говорю из осажденного Ленинграда“. А мой спутник, вероятно, вспоминал „свою“ войну. Он стоял молча у этой исполненной великого смысла надписи и повторял с легким акцентом: „Вход в бомбоубежище…“
Патриотизм у писателя был не выспренним, не обязывающим, а душевным, закаленным фронтом и послефронтовой опалой. Поэтому он мог легко написать в стихотворном рассказе „Акулина“, впервые опубликованном в „Авроре“ (1988, № 3), нечто непривычное для строгих редакторов начала „застоя“. Иностранцы только готовились к массовым заездам в Россию, а фарцовка у нас — как на низком, так и на высшем уровне — еще набирала темпы, объемы. Размашисто, с дальним загадом посмеялся писатель над показушниками, переселяющими бабку Акулину в благоустроенную квартиру для встречи с „высокими“ гостями:
Уже шумят в стаканах вина,
Как говорится, дым столбом,
Капитализм и Акулина
Сосуществуют за столом.
Сосуществуют по-соседски,
Ведут друг другу не в укор
Советский и великосветский,
Но обоюдный разговор.
Глядите, братцы-дипломаты,
Как здесь по обе стороны
Сидят отличники квартплаты
И поджигатели войны!
Читатели с интересом встретили публикацию этого произведения. Прочитав очерк о судьбе Хазина, юные земляки его решили открыть школьный музей писателя-фронтовика. В „Правде“ напечатали фрагменты из романа под заголовком „Исполняющий обязанности“ с предисловием Даниила Александровича Гранина, как и прежде, в трудные минуты, немало делающего, чтобы имя сатирика было восстановлено в литературных правах.
И все-таки слишком высокой оказалась цена опоздания романа к читателю. Не суждено присутствовать при этой встрече автору. Бюрократическое „приостановление“ выхода романа, конечно же, ослабило его идеологическое воздействие на общественную обстановку. Ту, которую потребовалось столь решительно менять. Но… спустя двадцать лет. Ту, которую столь язвительно, предупреждающе обличал Хазин. А этого и добивались те, кто говорил: „Не время…“, чтобы усидеть в своих креслах. Так что их можно поздравить с еще одной успешной операцией по усекновению советской литературы.
Но литература, как жизнь, развивается по своим, от жизни зависящим, а не навязанным законам. Что рукописи не горят, мы убедились в последние годы сполна, если — разумеется это рукописи настоящей литературы. Сатирическая рукопись Александра Хазина — из таких.
Сатира всегда была неудобным жанром для правителей. Поэтому мудрые старались ее приласкать, а глупые и своекорыстные — оскопить. Хазин не переделывал роман в угоду конъюнктуре, лишь бы напечатать. Оттого-то и выглядит он неустарело. Оттого-то и сейчас — как и тогда — тоже „его время“.
Эдуард Шевелев
Александр Хазин
И.О. (роман)[1]
Давно уже имел я намерение написать историю какого-нибудь города…, но разные обстоятельства мешали этому предприятию…
Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
Алексей Федорович Голова возвращался домой после бурного собрания, которое очень хорошо и привычно началось в семь часов вечера и вдруг с половины девятого пошло не по тому пути, который намечался раньше. Так спокойный ручей, катящий свои безмятежные струи, вдруг наталкивается на кем-то брошенный камень и неожиданно поворачивает в сторону и воды его бурлят и пенятся, напоминая в это время настоящую свободную стихию.
Алексей Федорович откинулся на сиденье "Волги", достал пачку "Беломора", вытащил из гнезда патрон зажигалки, прикурил и посмотрел в окно.
Было начало весны. Зеленый цвет медленно надвигался на город; он уже легко коснулся молодых, как будто похудевших за зиму тополей, прошел густой полосой по высаженной вдоль тротуара траве и разложил свои дорожки в городском саду.