Отчасти именно широту наших творческих интересов я мог бы выдвинуть в качестве возражения на упреки в том, будто мы несерьезны и будто нашей конечной целью является хохот публики. Любопытно, что подобные упреки порой зарождаются в умах именно тех людей, которые до колик смеются на наших концертах и при всяком удобном случае просят нас почитать как раз те стихи, свойством которых является способность вызывать смех (простите великодушно за несколько корявую формулировку). Дело в том, что люди в общении стремятся отдохнуть от изначальной трагичности жизни, которую предпочитают переживать либо в одиночестве, либо в узком кругу. Стало быть, неуместно в публичных выступлениях предлагать вниманию слушателей стихи, отразившие эту трагичность. Да и сама публика, несомненно, ответила бы на подобную бестактную попытку тем, что прекратила бы посещать наши концерты: ведь смеются люди в компании, а плакать на людях всегда считалось постыдным. Однако, отвечая на вышеприведенный упрек, я не хотел бы ограничиться только ссылкой на многообразие творчества куртуазных маньеристов. Следует указать и на то, что в стихах и других произведениях, вызывающих смех, решаются зачастую серьезнейшие творческие задачи. Шутка потому и смешна, что в ней верно подмечены и обобщены реальные явления окружающей действительности, а ведь главной задачей искусства как раз и является обобщение этих явлений. Не случайно шедевры мировой литературы, помимо всех прочих достоинств, обычно еще и уморительно смешны. Смех, однако, не является целью художника, а представляет собой скорее побочный результат его работы, эффект узнавания читателем или слушателем тех обобщающих образов, которыми населен текст. Но раз публика смеется, значит, узнавание произошло и произведение прошло поверку, значит, мы трудились не зря. Следует, впрочем, оговориться, что смех смеху рознь: дешевая юмористика тоже способна подметить некоторые типические черты нашего бытия и тем самым порадовать потребителя, однако она решительно не в состоянии подняться в своих обобщениях над повседневными житейскими мелочами, постоянно вращается в их кругу и потому очень скоро начинает утомлять. Если же она переходит к рассмотрению сути жизненных явлений и глубинных свойств человеческой натуры, то при правильном выборе изобразительных средств она становится Искусством.
Из кваканья завистников я с особым недоумением выделяю обвинения куртуазных маньеристов в безнравственности и чуть ли не в пропаганде пороков. Задаешься вопросом: а стоит ли пропагандировать те занятия, которым люди и без того предаются чрезвычайно охотно? Карлейль справедливо отмечал: «Ведь человек не из тех животных, что счастливы своей судьбой — аппетит к сладкой жизни у него огромен». Далее не мешает указать на условности самого понятия порока: если для одного пара бутылок доброго портвейна под вечер лишь скрашивает необходимый отдых от житейских забот, то другого они могут привести к распаду личности. То же можно сказать и о женщинах: если одному достаточно входить к возлюбленной лишь единожды в месяц, то для другого это ежедневная потребность, а третьему к тому же требуется и подруг менять с той же частотой. Условность понятия порока была обстоятельно исследована еще в трактатах маркиза де Сада, а Бернард Мандевиль в своей знаменитой «Басне о пчелах» прямо указывал, что люди объединяются в общество с целью потрафлять собственным порокам: каждый старается в меру своих способностей ублажать окружающих, ожидая в свою очередь того же от них. Чем порочнее общество, не без основания считал Мандевиль, тем выше уровень его благосостояния: «Чтоб стать народ великим мог, В нем должен свить гнездо порок, Достатка — всё тому свидетель — Не даст ему лишь добродетель». Что же касается поэта с его неудержимой тягой к исследованию, то ему необходимо не только познать все мыслимые услады, но и вкусить их полной мерой, не оставить в их сферах ни одного неизведанного уголка. Поэтому для него, словно для коранического пророка, не действуют правила и нормы, установленные природой и опытом для обычных людей.
Надо признать, что человеческий разум не зря выработал понятие порока, и пороки, несомненно, существуют в реальной жизни. Таковыми, однако, можно считать лишь те занятия, предаваясь которым человек наносит ущерб либо окружающим, либо собственным творческим способностям. С этой единственно верной точки зрения употребление алкоголя или эротические забавы имеют куда меньше шансов быть зачисленными в разряд пороков, чем, к примеру, любовь к американскому кинематографу или же спорт. Замечу попутно, что гомосексуалисты не должны, прочитав эти строки, облегченно вздыхать и говорить: «Ну, к нам–то это не относится, мы–то никому не мешаем». В женской душе есть свойства, дополняющие мужскую природу, и потому порочными являются люди, способные ради особенностей однополых любовных забав сделать ущербной собственную личность. Прочие же плотские радости, помимо притягательности, присущей им самим как таковым, несут в себе ту своеобразную красоту, которой наделены все жизненные явления и к которой художник не может остаться равнодушным. «Твори, учись и наслаждайся» — вот его благородный девиз. Однако по странному складу обывательского мышления вполне невинная тяга к чувственным наслаждениям подвергается в повседневной жизни куда большему осуждению, нежели многие воистину вредоносные свойства человеческого характера. Дабы исправить эту несправедливость, поэт, пользуясь тем, что в каждом из нас в зачатке таятся едва ли не всё известные пороки, облекает ту или иную уродливую черту собственной души в образную форму и представляет ее взорам публики. Вспоминаются слова Моэма: «Дело в том, что я обладаю незавидной способностью сознавать свою собственную нелепость и нахожу в себе много достойного осмеяния». Под этими словами мог бы подписаться любой подлинный поэт. Ознакомившись с выдающимся произведением и оправившись от первоначального потрясения, публика начинает хохотать, выражая смехом радость узнавания тех свойств, которые таились в глубине каждого сердца и были — уже в безобидном виде — извлечены на всеобщее обозрение мощной властью искусства. Порок осмеянный — это порок почти побежденный, и человечество, смеясь, расстается не только со своим прошлым, но и со своими пороками.
На этом я хочу закончить нашу беседу, и не сердитесь, друг мой, на меня за краткость. Кратким я стараюсь быть не из–за недостатка усердия или. Боже сохрани, уважения к Вам, — просто мне постоянно кажется, будто, отвечая на дурацкие критические выпады в адрес куртуазных маньеристов, я и сам занят не очень–то разумным делом, защищая то, что способно само постоять за себя. Надеюсь в ближайшие дни получить Ваш ответ и тем самым предлог вновь написать Вам, а пока остаюсь любящим Вас —
Андреем Добрыниным.
Коктебель, 21 сентября 1992 г.
Приветствую Вас, дорогой друг!
Хотя Вы и торопили меня с письмом, справедливо полагая, что после возвращения Ордена куртуазных маньеристов из Кенигсберга мне найдется о чем порассказать, однако выполнить Ваше пожелание я решился лишь теперь, когда все впечатления от поездки отстоялись и могут быть перенесены на бумагу со стройностью, достойной моего дарования. К тому же, вероятно, стоит разбавить их впечатлениями от московской жизни, которая после возвращения кажется мне в чем–то неуловимо иной. Итак, попытаюсь описать Вам наиболее запомнившиеся мне события последних недель, не притязая на исчерпывающую полноту и достоверность рассказа, ибо память человеческая, как Вы знаете, избирательна и сохраняет лишь то, что особенно близко натуре ее владельца. Все, что упущу или искажу я, дополнят и поправят мои товарищи и спутники, которым, как я неоднократно слыхал от них самих, переписка с Вами доставляет не меньшее наслаждение, чем Вашему покорному слуге. Возможно, со временем развитие судеб выявит мои ошибки в определении значительности событий, и то, чему я уделил мало внимания или не уделил его вовсе, повлияет на нашу жизнь гораздо сильнее, нежели то, что я нашел уместным описать подробно. Кроме того, наша память, словно лукавый царедворец, склонна бессовестно угождать нам и преподносить случившееся таким, каким нам хотелось бы его видеть, а не таким, каким оно было на самом деле. Наконец, в силу бренности и общего несовершенства человеческой природы сберегающая способность нашей памяти ограничена известными пределами, за которыми, увы, остаеется немало достойного сбережения. Упомянутые пределы могут еще больше сужаться под воздействием различных житейских обстоятельств, и в этой поездке, как Вы убедитесь из моего дальнейшего рассказа, моей памяти было от чего ослабеть, а потому не стоит ожидать от нее слишком многого. Итак, после необходимого краткого предисловия перехожу непосредственно к делу.