— Я буду следить за вами. Если вам придется уж очень туго — я помогу!
Как только в разговор вступил Якоб Ворше, советник почувствовал, что нити управления спором ускользают из его рук. Ворше шел прямо, напролом, как берсерк.[16]Не то чтобы он говорил слишком громко или употреблял неподходящие слова, нет, его воззрения были настолько необычны, настолько подрывали все основы, что остальные участники разговора на мгновенье умолкли.
Он быстро отбросил все эти разговоры о женщинах «нашей родины», как якобы единственно здоровых «духом и телом» и т. д., и перешел к вопросу о положении женщин вообще. Амтман пренебрежительно спросил его, не является ли он сторонником «эмансипации». Когда Ворше ответил утвердительно, амтман снова спросил с улыбкой, полагает ли он, что его удовлетворила бы эмансипированная супруга. На это Ворше ответил, что сейчас вопрос идет не о том, что удовлетворяет мужчин, а о том, что справедливо по отношению к женщинам. Приходят к концу те времена, когда принимали во внимание исключительно то, что удобно для мужчин; можно надеяться, что молодым людям нового времени будет стыдно пользоваться такими доводами.
Это было уже открытое оскорбление, брошенное не только амтману, но и всем пожилым женатым людям. Адъюнкт вспыхнул, фру Олбом ощетинилась, а пастор Мартенс подошел к спорящим.
Ворше вошел в азарт. Он говорил резко, и голос его звенел скрытым гневом: на каких лживых, порочных принципах воспитывали у нас женщин? Сколько тысяч женщин погибало, как запуганные, замученные жены? Способности пропадали, и силы растрачивались понапрасну. А целомудрие, — можно ли говорить о нем в обществе, в котором мужчине дано все знать и он обладает правом на все, тогда как женщина обладает лишь одним правом — правом ничего не знать.
При первой же паузе адъюнкт рванулся вперед с бурным протестом от имени женщин. Амтман поддержал его, Мартенс присоединился к ним, и спор разгорался все жарче и жарче. Дэлфин улизнул к Мадлен, и Ворше сражался один против врагов, нападавших на него со всех сторон. Спорившие заглушали друг друга, перебивали один другого, голоса становились все громче, мужчины раскраснелись и разгорячились.
Советник, заложив руки за спину, с некоторой тревогой наблюдал бурю, которую сам же вызвал, но не в силах был усмирить.
Директор школы уже раза два пробовал вмешаться, но спор был такой яростный, что никто не желал слушать его размеренных, веских замечаний; Ракел с интересом следила за спором, но все время сердилась, когда кто-нибудь говорил глупость, а когда ей приходилось признать, что Ворше прав, она сердилась еще больше. Все раздражало ее: вот эти самонадеянные мужчины обсуждают, в сущности, ее судьбу, ее положение так, словно она и другие женщины — это животные, которые даже не присутствуют здесь, в комнате, и ни одному из этих мужчин не приходит в голову спросить ее мнение о своей собственной судьбе.
Спорившие уже давно отклонились от женского вопроса. Якоб Ворше тщетно старался держаться именно этой темы; перешли к обсуждению новой литературы, причем изрядно покритиковали немало книг; затем затронули и внешнюю и, наконец, внутреннюю политику; спор становился все острее и оживленнее, и деление на партии обозначалось все яснее. Теперь больше говорил пастор. Голос Олбома дошел до самых высоких нот, амтман ни разу не мог продвинуться дальше вступительных речей, — он несколько раз ударил себя по ордену Звезды и сказал: «За бога и короля!», и прежде чем кто-нибудь успел ему возразить, разговор уже перекинулся на «безверие нового времени!»
Якоб Ворше попробовал было возразить против такого отклонения от темы, но пастор Мартенс, голос которого был так же спокоен, как в начале беседы, объявил, что вокруг этого, по сути дела, и вертится весь их спор: «безверие нового времени» — вот фон для всего, что теперь происходит! И все, что сейчас было изложено «с определенной стороны», коренится именно в этом!
С этим согласились и амтман и адъюнкт, но Якоб Ворше снова выпрямился резким движением, лицо его побледнело, и он начал:
— Господа…
Тогда консул сделал знак йомфру Кордсен, и она открыла двери в столовую. Яркий свет из открытых дверей озарил комнату широкими ослепительными полосами. Только теперь все заметили, что проговорили до полной темноты. Мужчины пополи дам в светлую уютную столовую.
Теперь можно было передохнуть после битвы, но все так сильно переживали ее, что общее настроение оставалось все-таки несколько напряженным.
— Где ты достала таких великолепных омаров, мать? — спросил Мортен, который внезапно оказался на месте; никто не заметил, как и откуда он появился: он не пропускал ни обеда, ни ужина.
— Омары прибыли с дядюшкой Рикардом, — отвечала фру Гарман. — Насколько я знаю, у него там, в Братволле, есть рыбак, который доставляет ему прекрасных омаров!
Она уже взяла немножко икры. Фру Гарман кушала только икру: она была такая свежая и кораллово-красными полосами выделялась на белом блюде.
Щеки Мадлен стали почти такого же цвета, как омары; она низко наклонилась над своей чашкой чая. Пер и все прошедшее были теперь так далеко от нее, что, когда она подумала о своем решительном плане открыто рассказать обо всем, эта мысль показалась ей безумной. Как хорошо, что никто из присутствующих здесь не имел ни малейшего представления о том, что она чуть было не влюбилась так нелепо!
Вечером, когда все собирались ко сну, братья беседовали о событиях дня. Комнаты их были смежными, и хотя советник каждый вечер курил, что было для консула хуже чумы, считалось, что дверь должна оставаться открытой всю ночь.
У каждого из них была своя манера раздеваться: консул медленно снимал с себя каждую часть одежды в определенном порядке и затем укладывал на определенное место. Дядюшка Рикард, наоборот, срывал с себя платье и бросал куда попало. Затем он укутывался в свой шлафрок и усаживался курить, пока брат не кончит раздеваться.
— Черт, а не парень этот Ворше, — сказал советник и потянулся в кресле. — Просто полезно и приятно послушать, когда человек говорит прямо, что думает!
— Он слишком горяч и не знает меры, — отвечал консул из своей комнаты.
— Ба! Соблюдение меры — оно может изрядно опротиветь, это соблюдение меры! Хорошо, что молодежь отводит душу: это ее право!
— Ну, что это за непозволительные речи, задира! — воскликнул консул из своей комнаты и подошел к двери. — Какая к черту польза миру в том, что молодежь получит разрешение шуметь по всякому поводу?
Дядюшка Рикард не боялся брата, когда они бывали с глазу на глаз. Он величественно поднялся, предоставляя халату соскользнуть с плеч. Оба брата стояли друг против друга, и хотя были оба в «négligé»,[17] выглядели совершенно по-разному.
Младший консул был в ночной кофте и фланелевых штанах, подвязанных у колен шнурком. Худые ноги были облечены в длинные серые чулки, вязать которые умела одна йомфру Кордсен.
Советник был в турецких туфлях, в гладком трико, туго обтянувшем его красивые ноги, в тонкой накрахмаленной рубашке, в которой он обычно спал ночью. Ни одна из слабостей Рикарда не казалась его брату такой абсурдной и противной, как эта.
— Видишь ли, Кристиан Фредрик! — сказал дядюшка Рикард и положил руку на плечо брата. — Будет ли большая польза миру от того, что молодежь пошумит, этого я пока сказать не могу, но вот что мы оба не принесли миру ни капельки пользы, хотя всю жизнь держали язык за зубами, в этом я совершенно уверен!
— Как?.. Что?.. Это болтовня, Рикард! — сказал консул не особенно приветливо и пошел в свою комнату. Оба легли спать и потушили свет.
— Спокойной ночи, Кристиан Фредрик!
— Спокойной ночи! — коротко ответил консул.
Но уже почти засыпая, дядюшка Рикард услышал, что брат окликает его:
— Задира! Задира! Ты что, уже спишь?
— Нет, — ответил тот и приподнялся в постели.
— Слушай! — прозвучало из комнаты консула. — В том, что ты сказал, возможно, есть смысл. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, — отвечал советник и тихо засмеялся в подушку.
Через несколько минут оба старых господина уже мирно похрапывали.
IX
Густав Оскар Карл Юхан Торпандер, молодой подмастерье из типографии, изнывал от тихой любви. Все деньги, которые ему удавалось отложить, тратились им либо на украшение собственной особы, либо на угощение брата той, которую он любил. Ей же лично еще ни разу не осмелился он сделать какой-нибудь подарок.
Этот окольный путь к предмету своей любви был не особенно приятен шведу, а попойки в доме старого Андерса, на которых он вынужден был присутствовать, чтобы хоть мельком увидеть Марианну, казались ему отвратительными.
Вначале Марианна была очень огорчена обожанием Торпандера. Она с юных лет привыкла давать отпор мужчинам, потому что была очень красива. Но после случившегося с нею несчастья все почтительные восторги, которыми прежде докучали ей, стали просто нахальным приставанием. Ее отвращение принималось либо с недоверчивой улыбкой, либо с грубыми шуточками и намеками.