Передернуть затвор карабина Семенов не успел, на сотника прыгнул чернявый, с орлиным носом и немигающими светлыми глазами унтер, поспешно ткнул в казака штыком, но тот, уклоняясь от разящего удара, резко ушел в сторону, развернулся на согнутых ногах и, увидев, что у немца остался неприкрытым бок, с силой всадил в этот бок ствол карабина. Ну будто бы штыком ударил. Немец выпрямился, глянул на сотника изумленно, не веря в свою смерть, сцепил крупкие белые зубы. Глаза его посветлели от боли.
— Найн, — выдавил он сквозь сцеп челюстей сплюснутое слово, повторил его и просел.
Он умер быстро — Семенов отбил ему что-то важное внутри, может быть попав в само сердце, — завалился на спину, в посветлевших, ставших совсем белыми глазах его застыло неверие. Он так и не понял, что его жизнь на этом кончалась...
Редкий солдат на фронте не думает о том, что он может быть убит, все понимают, что уязвимы, ходят под Богом, а этот человек, кажется, не допускал и мысли о краткости своего бренного существования, был нацелен на жизнь, но смерть внесла свою безжалостную поправку.
Тем временем Луков доколачивал прикладом третьего немца.
— Так их, Луков, гак! Гр-робокопатели! Вздумали русского мужика в землю вогнать... На-кось!
Стрельба стала слышаться реже. Из первой линии окопов немцев выгнали конники сотника Жуковского, из второй — все вместе, навалявшись скопом.
Неподалеку от Дресвятицы находилось серьезное укрепление — кирпичный фольварк[22], обнесенный прочной стеной. Семенов, изучая карту, несколько разостанавливал на нем свой взгляд, прикидывал, как к нему подступиться, но брать его семеновской сотне не пришлось — фольварк Столповчина взяли уссурийцы. Взяли с лету, на одном дыхании. Немцы бежали из фольварка так поспешно, что даже оставили висеть на веревке недавно выстиранные подштанники и одеяла.
В конюшне фольварка остались стоять несколько лошадей — сытых задастых битюгов с обрезанными хвостами.
Дальше казаки не пошли, надо было подождать пехоту — без ее поддержки, без орудий можно было угодить в беду.
Пехота должна была вот-вот подойти.
Туман начал неспешно разваливаться, раздвигаться, тяжелые ватные охапки нехотя зашевелились, поползли вдогонку за немцами, словно собирались сделать невидимыми, откуда-то сбоку, из раздвигающихся косм пролился печальный лиловый свет. Вскоре в прореху между туманными лохмами протиснулось солнце, замигало весело, словно собиралось спросить: чем это вы здесь, люди, занимаетесь? Не слишком ли вы жестоки по отношению друг к другу?
На широком поле, примыкающем к реке, лежали убитые — в основном немцы, русских было меньше.
Семенов отыскал Лукова:
— Живой?
Луков сплюнул в кулак кровь, вытер ладонь о темную прелую траву. Семенов думал, что Луков, по обыкновению, отмолчится, но тот ответил:
— Живой.
— Пойдем со мною, пока наступать не начали. Я тут немца одного малость придавил — не меньше артиллерийского одера[23] будет.
— Крупнозадый, значит, дядя...
— Сотри кровь со щеки, пока не засохла, и пошли искать этого лошака — рыжий, как лубочная картинка, — его за километр можно опознать.
Немца они не нашли — то ли Семенов неверно сориентировался — в тумане ведь ничего не было видно, глазу не за что зацепиться, а когда пространство очистилось, то и земля стала другой, не узнать ее, а может, немец перегрыз зубами брючной ремень и уполз.
— Тьфу! — с досадой отплюнулся Семенов. — Ведь я его здесь уложил, здесь, — он топнул ногой по земле, — вон та воронка, вон, совсем рядом, я ее засек как ориентир... Но немца нету. Тьфу!
— Ваше благородие, но воронок таких на этом поле не менее двухсот будет, — не выдержал Луков.
После боя Луков преобразился, раньше он очень часто молчал, как Никифоров, а тут сделался говорливым, будто нижегородский рабочий на маевке.
Сотник еще раз оглядел поле. Туман уполз окончательно, неряшливые клочья его висели лишь над рекой, тихо плыли, прилепившись к воде, вниз по течению, земля очистилась.
Немец, гад, уполз! — с досадою проговорил Семенов. — Очухался и уполз. Череп у него из чугуна отлит, Я раза три грохнул его прикладом — и хотъ бы хны! Уполз!
Бывает, ваше благородие, — сочувственно проговорил Луков.
—Ладно, пошли к своим. По-моему, шевеление началось — пехота подходит.
Но пехота не подошла. Разгоряченные, готовые совершить новый бросок на немцев, казаки ругались:
— Во черви дождевые! Небось ждут, когда Дресвятица обмелеет, чтобы пешком, по дну, не замочив ног, переползти на тот берег.
Командир полка Кузнецов пробовал связаться со штабом генерала Орановского — послал туда вначале одного казака с донесением, потом другого, но ни ответа, ни казаков не было, словно посыльные до штаба не дошли. А главное — не было пехоты, которую так ждали.
— Как все-таки преступно мы упускаем дорогое время! — не выдержал Кузнецов, хлопнул плеткой по голенищу сапога. Звук получился сочный и громкий, как выстрел. — За такие затяжки виновных надо отдавать под военно-полевой суд... — Он вновь хлобыстнул плеткой по сапогу. — Немцы сейчас очухаются, соберутся в кулак и полезут на нас.
К вечеру пехота также не подошла. Казаки ночевали на плацдарме, в немецких окопах, — лучше всех устроились уссурийцы, занявшие фольварк, — ругали генерала Орановского, называли его Бараном Барановским и были, между прочим, правы...
Теплилась надежда — пехота подойдет ночью, переправится через Дресвятицу, прикрывшись темнотой, и подопрет крепким плечом казаков, но не тут-то было: пехота не подошла. Казаки, посланные с донесениями в штаб Орановского, слава богу, вернулись, но пустые, ни с чем — в штабе им даже никакого ответа на донесения не дали, ни письменного, ни устного.
— Ну слово-то хоть какое-нибудь сказали? — допытывался у казаков полковник Кузнецов.
— Никакого. Просто какой-то капитан сделал рукой «але гоп» и отправил нас назад.
— И все?
— Все, ваше высокоблагородие.
— Ничего не могу понять, — злился Кузнецов. — Это что? Предательство, недомыслие, трусость? Кто ответит, что это?
Не было храброму полковнику Кузнецову ответа. Казаки оказались заложниками непонятной штабной игры.
Пехота ночью не пришла, не появилась она и утром. Казаки поняли, что на этом страшном плацдарме остались одни.
За ночь немцы подтянули силы, собрали их в хорошо управляемый кулак и утром пятого сентября ударили по казакам, сидевшим в окопах второй линии. Те никогда не были мастерами «сидячей» позиционной войны, любили внезапный налет, атаку лавой, партизанские рейды, войну же из-за бруствера никогда не признавали — не их это было дело.
Немцы начали молотить снарядами по прежним своим укреплениям, которые они хорошо знали; тяжелые чушки с грохотом всаживались во влажную землю. Немецкая артиллерия работала больше часа. Казаки, забрызганные грязью с головы до ног, только кряхтели:
— Совсем озверел родственничек нашего любимого государя! Ни стыда, ни совести нет — лупит и лупит!
А чего, собственно, кайзеру было не лупить? Мертвое железо для него было дороже живых людей, это в России все было наоборот...
С главного здания фольварка тяжелый снаряд снес крышу и швырнул на землю за оградой. Крыша крякнула, перерубаясь пополам. С плачем взметывалась к небесам земля, вместе с грязными пластами вверх взлетали окровавленные охапки травы, куски человеческого мяса, оторванные конечности, головы. Едкий селитряный запах заполнил пространство, он вышибал у людей слезы, выедал ноздри, сдирал кожу с губ... Бывшие немецкие окопы были превращены в ад.
После артподготовки немцы пошли в атаку.
Пока оставшиеся в живых казаки протирали засыпанные землей глаза, выковыривали ее из ноздрей, изо ртов, немцы подошли совсем близко. Они передвигались короткими перебежками — падали, поднимались, бросались вперед и вновь падали — боялись казачьего огня. А казаки молчали — еще не очухались от артиллерийской обработки — и пришли в себя, когда немцы находились в пятидесяти метрах от окопов.
— Где пехота? — прокричал кто-то надорванно, с тоской и неверием в то, что видел.
Пехоты не было — генерал Орановский, разработавший эту операцию, обманул казаков, это было даже больше, чем обман — он предал их.
Семенов, тряся гудящей от разрывов головой, поймал на мушку карабина немца, что-то жующего на ходу. Немец шел неспешно, вразвалку, как на прогулке, видно, считал, что от казаков после артиллерийской обработки остались лохмотья, рожки да ножки. Сотник сощурился, смаргивая слезу, и нажал на спусковой крючок.
Выстрела Семенов не услышал — уши были забиты грохотом и звоном, увидел только, что немец перестал жевать и остановился, резко вскинув голову, будто хотел этим движением поправить каску, съехавшую на нос, глянул в одну сторону, потом в другую и повалился на землю. Один пишем, шесть в уме, — пробормотал Семенов хрипло, подхватил на мушку второго немца, суетливого, кадыкастого, в большой, похожей на семейный казан каске, из ее притеми поблескивали два светлых рысьих глаза.