Всех удивительных творческих находок Смирнова я перечислить не в силах — лучше я вышлю вам книгу. Этот неповторимый литературный памятник, памятник претенциозной бездарности и самоуверенной тупости, можно читать бесконечно. Кстати, вместо предложенного нами названия книги «Триумф непостоянства, или Клиенты Афродиты» Смирнов, конечно же, поставил свое: «Пленники Афродиты». Одно это дает представление о плоскости и обывательском убожестве его мышления. Впрочем, давно замечено, что меру человеческой тупости нельзя выразить словами, равно как невозможно предвидеть ее скачки, повороты и выверты («Нельзя предусмотреть никак Того, что сочинит дурак», — замечает Брант), и потому адресую Вас непосредственно к злополучной книге «Племянники Афродиты», как мы ее называем между собой, сам же перехожу к изложению дальнейших событий.
Куда–то отлучавшийся Смирнов вошел в комнату и самодовольно произнес что–то вроде «Ну как?!» Уже успев прийти в себя, я гадливым движением отшвырнул книжку, откинулся на спинку стула и холодно произнес: «Мне ясно только одно — я этих стихов не писал». Лицо нашего благодетеля выразило крайнюю степень недоумения: он–то был убежден, что мы из тех литературных побирушек, которые готовы снести любые издевательства за возможность напечататься, а высказанная им готовность немедленно выплатить нам три тысячи целковых и вовсе сделает нас его преданными холопами. Мой ледяной тон сразу его отрезвил. «В моем разделе нет ни одного стихотворения, которое не подверглось бы самым нелепым искажениям, — продолжал я. — В других разделах, по–моему, тоже. Вы не пощадили даже стихов Бардодыма, хотя вам следовало бы питать уважение к смерти, если вы уж не питаете уважения к таланту». Туг я заметил, что Пеленягрэ как–то подозрительно оживился, начал бросать жадные взоры на сейф, издавать легкомысленные смешки и отпускать шуточки, резавшие мне слух своими примирительными интонациями. Видимо, архикардинал проголодался, а в таком состоянии этот незаурядный поэт становится, к сожалению, ограниченно вменяемым. Степанцов что–то нечленораздельно мычал: у него на некоторое время отнялась правая сторона тела от пережитого потрясения. Мне пришлось возложить на себя всю тяжесть неприятного разговора и однозначно заявить, что к уродливому детищу Смирнова мы не желаем иметь никакого отношения и его деньги нам не нужны, поскольку в данной ситуации они являются платой за грязное надругательство, совершенное пошлостью над искусством. Оправившись от изумления, Смирнов с величайшим пылом ринулся в спор, упрекая нас в зазнайстве и утверждая, будто от его правки наши стихи только улучшились. При этом он проявил ребяческое свойство цепляться за мелочи и придираться к словам, полнейшее непонимание того, что такое произведение искусства, абсолютное нежелание стать на чужую точку зрения. Последнее порождалось манией величия, которая у него протекала особенно тяжело, как и у всех тех больных, которые ни по своим жизненным свершениям, ни по душевным и умственным качествам не имеют ни малейшего права притязать на величие. «Ну хорошо, если вы не хотите слушать меня, послушайте людей посторонних», — потеряв терпение, сказал я и предложил перенести разговор в особняк, принадлежащий Нижегородскому музыкальному обществу, председатель которого некогда устраивал наши гастроли в Нижнем и с тех пор оставался нашим добрым другом. Уверенность Смирнова в своей правоте носила явно параноидальный характер, и потому он охотно согласился с моим предложением. Пеленягрэ, делая вид, будто не замечает моих гневных взоров, прихватил с собой две пачки книг, посчитав их, должно быть, выморочным имуществом. Мы и Смирнов отправились в музыкальное общество порознь: огорченный издатель пообещал прийти попозже, сославшись на неотложные дела. Свободный промежуток времени я употребил на то, чтобы втолковать Пеленягрэ, опьяненному возможностью получить три тысячи рублей, подлинное значение всего происшедшего. «Из нас, великих поэтов, уже сейчас живущих в вечности, сделали компанию графоманов, — да что там графоманов, просто придурков, бормочущих какую–то лишенную смысла нескладицу. Вы почитайте, что этот психопат сделал с вашим стихотворением «Ужин в Санлисе»! Он отрывает у стихов головы, руки, ноги — лишь бы сделать их хоть в какой–то степени пошлыми. Все его устремления направлены к этой цели, — естественно, что кое в чем он преуспел. И если мы возьмем его три тысячи сребреников, то тем самым как бы одобрим его мерзкие художества. Неужели я для того всю жизнь учился своему делу, чтобы какой–то слабоумный провинциал в одночасье отбросил меня на уровень заурядного бумагомарателя? А что скажут наши друзья?! А наши читатели?! Вы же не собираетесь каждому из 20000 покупателей этой белиберды объяснять, что мы тут ни при чем? Да вам и не удастся ничего доказать, ведь наш меценат, — туг я в сердцах нецензурно выругался, — ведь наш благодетель станет всем демонстрировать вашу расписку в получении его гнусной подачки и утверждать, будто вы с ним находитесь в добром согласии». «Да, деньги — это еще не все. Подумайте о чести, — внезапно ожил Степанцов. — Подумайте о славном имени Пеленягрэ, которое будет безнадежно замарано. Подумайте о ваших потомках! Да и что это за сумма — три тысячи? Просто курам на смех, — и Магистр презрительно сплюнул. — Возможно, ему придется раскошелиться куда посерьезнее». «Это как?» — с надеждой спросил приунывший было Пеленягрэ. «Очень просто, — объяснил Магистр. — Договор мы с ним подписывали? Нет. Стало быть, наши стихи он напечатал самовольно, то есть совершил акт пиратства. Дерзость этого акта усугубляется тем, что он внес в украденные произведения свои дурацкие поправки. На такие дела есть статья». «Правильно! Обычный жулик! Уповод проклятый! — воскликнул Пеленягрэ. — Сто миллионов отступного — на меньшее я не согласен. Читали, как он изуродовал «Ужин в Санлисе»»? «Ну, ста миллионов у него может и не быть», — попытался я урезонить Виктора. «Ничего, продаст квартиру, — неумолимо парировал Пеленягрэ. — Жену пошлет на панель, дети пойдут побираться… Не он первый, не он последний». В результате приведенного разговора Виктор из соглашателя превратился в яростного экстремиста; не сомневаюсь, что если бы ему дали огнестрельное оружие, то участь Смирнова оказалась бы самой печальной. Впрочем, последнему и так трудно позавидовать: бессмертие было у него в руках, но он упустил его, потакая своим беспочвенным амбициям.
Нам потребовалось некоторое время, чтобы раскрыть суть конфликта перед председателем музыкального общества. Он, движимый чувством местного патриотизма и распространенным представлениям о поэтах как о людях склочных и неуживчивых (представлением, созданным, как Вы понимаете, теми же графоманами), попытался было взять своего земляка под защиту, но мы быстро растолковали ему, как обстояло дело. Уяснив себе все детали, председатель как человек искусства, которому также приходилось сталкиваться с вопросом соблюдения авторских прав, безоговорочно встал на нашу сторону. В результате, когда Смирнов наконец явился и попытался снова начать молоть чепуху о праве издателя на собственную точку зрения, о необходимости улучшений даже без согласия авторов и о прочих подобных нелепостях, нашим общим напором он был просто сметен, причем в качестве тяжелой артиллерии выступал, разумеется, председатель. «Произведение искусства — это целостный организм, — свирепо хрипел Степанцов. — Нельзя от него что–то так просто оторвать, а что–то к нему присобачить. Перед вами был конь, породистый жеребец, а вы взяли и вырвали у него ядра. Ну и что получилось? Мерин!» Слово «мерин» Степанцов произнес таким тоном, словно оно относилось к самому незадачливому издателю. Тот вздрогнул, а Пеленягрэ заорал на него: «А что вы сделали с моим стихотворением «Ужин в Санлисе»?! Там у меня было написано: «Все одежды с тебя я совлек С неподвижным лицом комсомольца», а у вас как? «С неподвижным лицом палача»! Вы сделали из меня палача! Я никогда не был палачом!» Смирнов заикнулся о своих консультациях насчет изменений с какими–то нижегородскими литераторами. «Кто они, эти ваши литераторы? — возмутился Степанцов. — Назовите хоть одного! Кто о них слышал? Каким–то безвестным шарлатанам вы отдаете на суд произведения поэтов, которых знает вся страна! Нас приглашали на гастроли в Тюмень, Калугу, Воронеж, Новосибирск, Владимир, Петербург и Бог знает куда еще, и нигде никому и в голову не приходило учить нас, как надо писать. В крупнейших газетах и журналах печатают наши стихи, опасаясь изменить в них хоть одну запятую, а если в чем–то сомневаются, то звонят нам домой и спрашивают, правильно ли они нас поняли. В конце концов и в Союз писателей тоже не за красивые глаза принимают. Но вам, я вижу, никто не указ. Ничего, мы найдем на вас управу!» «Да что Петербург! — вмешался Пеленягрэ. — Когда мы ходим по Лондону, нас на улицах узнают, просят автографы… Из отеля невозможно выйти. Я уже сбился со счета, на сколько языков нас перевели, — а вы что сделали?! У вас был шанс войти в историю, обессмертить свое имя, а вы вместо этого выставили меня палачом!»