— Ты же не хотел его убить, ты хотел сделать хуже,— произнесла она ровным, бесстрастным голосом.— Разве не так? — Внезапно она истерически захихикала.
— Перестань,— крикнул я.— Ему ничего не грозило, как и тебе, пока моя дочь находится здесь, в этом доме. И все равно я чувствую себя сводником.
Она продолжала истерически смеяться. Я подошел и влепил ей пощечину.
Смех прекратился.
— Ты хочешь развода? — спросила она.
Я сел и взял бокал с виски.
— Я не знаю,— сказал я.— Не знаю. Давно это у вас?
— Не первый раз сегодня.
— Давно это у вас?
— С мая.
— Все совпадает,— сказал я.— Теперь я понимаю, почему ушла Герда. Она догадывалась, да?
Сьюзен кивнула.
— Мне бы тоже следовало догадаться,— сказал я.— Это он подарил тебе эти омерзительные дешевые духи — вот почему ты ими душилась. Он, вероятно, дарит флакон таких духов каждой своей шлюхе. Ты не очень-то самолюбива, а? Не успел он развязаться с одной женщиной, как ты уже согласилась ее заменить. Что ты в нем нашла? Он в постели лучше, чем я? Так, что ли?
— Совсем не то,— сказала она.— Ты думаешь, что все дело только в этом.— Она встала.— Джо, извини меня, но я не могу больше, я хочу спать. Я так устала, что не в состоянии понять ни слова из того, что ты говоришь. Мы поговорим завтра.
Я схватил ее за руку.
— Почему ты позволила ему?
— Он умеет слушать. Ему говоришь — он слушает. И он не такой…— Она умолкла, подыскивая слово.— Не такой победоносный, как ты… Ему было плохо, он совсем пропадал, все презирали его. Я была нужна ему. А тебе никто не нужен. Ты просто используешь людей — и все.
Я выпустил ее руку.
— Я никогда не изменял тебе,— сказал я.
— Изменял, все эти десять лет изменял.
Я поглядел на нее с недоумением.
— Богом тебе клянусь…
— Не считай меня идиоткой, Джо. Я была идиоткой, когда выходила за тебя замуж, но с тех пор у меня открылись глаза. Ты думаешь, люди уже перестали о ней говорить?
— Элис мертва.
— Вот именно. Потому-то мне и обидно.— Она закурила сигарету.— Я по крайней мере изменяла тебе с живым человеком. Это как-то благопристойнее. А ты считаешь, что имеешь теперь право обзывать меня бранными словами, ты считаешь, что имеешь право называть меня шлюхой.
— Она мертва,— повторил я беспомощно.— Я больше не думаю о ней.
— Не о ней, так о какой-нибудь другой женщине,— сказала Сьюзен.— Я знаю только одно: обо мне ты не думаешь и не думал никогда.
Она с укором поглядела на меня. Внезапно я ощутил нелепое желание упасть перед ней на колени и вымолить себе прощение.
Клювы четырех птенцов были разинуты невероятно широко, и это выглядело очень комично — словно они пародировали самих себя. Столь же пародийно выглядела и мамаша-воробьиха: она так уныло свесила голову, словно уже отказалась от бесплодных попыток накормить эти прожорливые рты.
Гарри сделал этот снимок моим цейсовским фотоаппаратом, и для девятилетнего мальчика это было совсем неплохо. Я не мог понять только, как этот снимок попал на стену нашей спальни и каким образом бледно-желтые с серым узором обои превратились в обыкновенную клеевую краску, а светло-серый ковер — в черный линолеум и циновку цвета толокна возле кровати.
А потом я понял, что нахожусь в комнате Гарри и лежу в дневной сорочке на неразобранной постели… Брюки и пиджак валялись на полу, ботинок и носков нигде не было видно. Я встал и подошел к окну; подошвы остро ощутили липкий холод линолеума. Я немного раздвинул портьеры, за окном сияло ослепительно прекрасное утро. Вид отсюда был лучше, чем из окна нашей спальни, а в эту ясную погоду на севере виден был даже шпиль гилденской приходской церкви.
Возле церкви небольшая речушка прокладывала себе путь вниз, в долину — к большой реке. Однажды во время пасхальных каникул Гарри свалился в эту речушку и пришел домой промокший до нитки. Отсюда, из окна, эта речушка, искрящаяся под солнцем на опушке леса возле церкви, выглядела довольно живописно и вполне безобидно, но в глубине леса, где Гарри угораздило в нее свалиться, она была довольно глубока, и прошлым летом там даже утонул какой-то мальчуган.
Я опустил портьеру и снова лег на постель. Я не стал залезать под одеяло, а просто натянул на себя плед Гарри. Плед был толстый, пушистый — ярко-зеленые стилизованные ели и сосны резко выделялись на черном и алом фоне. По правде говоря, это был единственный веселый красочный предмет во всей комнате. Почему я так старательно обставил комнату своей дочери и так мало уделил внимания комнате сына? Почему я так рассердился на него, когда он свалился в ручей? Почему я вообще так часто сердился на него?
Когда он приедет домой на каникулы, мы обставим его комнату заново. Отправимся с ним по магазинам и выберем новые обои и краску и даже, если ему захочется, что-нибудь новое для пола. Что-нибудь более современное, чем линолеум. А может быть, ему захочется вместо коврика у постели положить козью шкуру — некрашеную козью шкуру, которая будет напоминать ему о разбойниках и скрытых от глаз пещерах в скалах. Ведь мальчишке всего десять лет, в конце-то концов.
Я протянул руку и достал сигареты и спички из кармана пиджака. На столике возле кровати стояла чашка с блюдцем: ночью, когда Марк ушел, Сьюзен напоила меня чаем. Это было самое непостижимое из всего случившегося: она вошла в халате с чашкой чая в руках, поставила ее возле меня на столик и немного постояла молча. Я не промолвил ни слова. Я сказал все, что требовалось, когда они спустились в гостиную.
Даже теперь, после того как мы со Сьюзен пришли к какому-то соглашению ради детей, даже теперь я все еще никак не мог успокоиться, простить себе свое бездействие. Плевать мне на последствия — я должен был хотя бы разукрасить как следует эту гладкую оливково-смуглую рожу. Я должен был испортить немножко внешность этого кумира светских дам. Ведь меня в свое время обучали тому, как надо повреждать барабанные перепонки, выдавливать глаза или одним пинком превращать человека в евнуха. Я до боли впился зубами себе в руку, перебирая в уме все способы, какими мог бы изуродовать Марка, и в то же время стараясь перестать об этом думать.
Внезапно мне вспомнилась история с шевелюрой Тома Ларримена. Том был вдовец лет семидесяти, весьма гордившийся своей белой гривой. Она была у него довольно длинная, и он мыл ее три раза в неделю. Злые дафтоновские языки утверждали даже, что он ее слегка подсинивает. Том Ларримен умер от рака. Последнюю неделю перед смертью его вопли были слышны по всей улице. И он выдрал все свои прекрасные белые волосы, выдрал мало-помалу все до единого волоска — остался голый череп. Боль, которую он сам себе добровольно причинял, отвлекала его от более страшных страданий, помогала их переносить.
Сейчас я понял его, а тогда, в Дафтоне, затворял окно своей спальни, чтобы избавиться от его пронзительных воплей. Я крепче прикусил зубами руку и почувствовал, как в ней что-то пульсирует. Я разжал зубы, испытывая легкую дурноту. Очень медленно и осторожно я встал с постели: мне казалось, что меня стошнит прямо на пол, если я слишком резко переменю положение. Присев на край, я натянул брюки и бесшумно, медленно вышел на площадку лестницы.
Я чистил зубы в ванной комнате, когда туда вошла Барбара. Я бросил зубную щетку и поцеловал ее. И вдруг почувствовал, впервые с той минуты — ночью у двери спальни,— что возвращаюсь в мир нормальных человеческих взаимоотношений.
— Кого-то тошнило в туалете,— сказала Барбара.
— Тебе это приснилось,— сказал я. Я поднял ее повыше, чтобы она могла увидеть свое изображение в зеркале.— Видишь эту нахальную мордашку? — спросил я.— Для нахальных мордашек у меня подарков не бывает.
— А я хорошая,— сказала Барбара.— Папочка, тебя очень долго не было? Не было, да?
— Слишком долго,— сказал я.
— А мы вчера ходили к дяде Марку чайпить, чайпить ходили.
Я опустил ее на пол.
— Надеюсь, тебе было весело, детка?
— Торт у них какой-то чудной, невкусный. А Линда пьет чай, и близнецы тоже пьют чай. Почему они пьют чай, папа?
— Вероятно, потому, что чай дешевле молока,— ответил я.
Напустив в раковину холодной воды, я окунул в нее голову. Я окунул голову раз пять или шесть подряд, громко отфыркиваясь, а потом тряхнул волосами и обрызгал Барбару.
Она взвизгнула, заливаясь смехом.
— Папочка, так нельзя! Мама говорит, что это гадкие замашки!
— Ну, тогда, значит, мы не должны этого делать, не так ли? Дай-ка мне полотенце, малышка.
Полотенце, снятое с электрической сушилки, было чистое, сухое, теплое. Оно было больше и дороже того полотенца, которым я вытирался, когда последний раз ночевал в отеле.
Я был дома, дома — среди розового кафеля, и передо мной была розовая ванна, двойная умывальная раковина, электрическая сушилка для полотенец и стенной шкафчик, набитый флаконами с одеколоном, коробочками с тальком, баночками с туалетной солью. И в этом было единственное различие между моим домом и номером гостиницы: больше комфорта, больше всевозможных приобретаемых за деньги вещей.