Одно неоспоримо, думал я: мой дом никогда не даст пищи для детской фантазии. Если вдуматься, то это именно такой дом, какой построит себе всякий здравомыслящий ребенок, стоит только снабдить его достаточным количеством черепицы, строительных блоков и кедрового теса для отделки. Даже ребенок поймет, что серые каменные блоки надо оживить красным кедровым тесом и что гараж должен слегка отступать от фасада, чтобы линия кровли не была уныло прямой. И, вероятно, каждый ребенок поймет преимущества центрального отопления, двухместного гаража и всех прочих удобств. Это, несомненно, хороший дом, и он, несомненно, стоит четырех с половиной тысяч фунтов стерлингов, которые были за него уплачены, и это, несомненно, превосходное помещение капитала, о чем мой тесть никогда не упускал случая напомнить мне,— ведь стоимость его возрастает чуть ли не с каждым днем. И все-таки это не был настоящий, всамделишный, вполне взрослый дом — ни один ребенок, живущий в Воробьином ущелье, не станет глядеть на него по утрам и населять его принцессами, драконами и теплыми великанами. И проживание в этом доме почему-то — не только потому, что он записан на имя Сьюзен — принижает меня как мужчину. Я лишился чего-то, переселившись в этот дом, и, быть может, и Барбара лишилась чего-то.
Я стал оглядывать сад, чтобы стряхнуть с себя уныние, которое вдруг, без всякой видимой причины, овладело мной в это прекрасное весеннее утро. Дел у меня сегодня было по горло, а поработать на свежем воздухе — это именно то, что сейчас требовалось. Настроение у меня стало подниматься. Возьму-ка я устрою Весенний Костер! И вдруг, нежданно-негаданно родилась бунтарская мыслишка: хорошо бы помимо садового мусора бросить в этот костер еще кое-что… Я чувствовал себя задавленным всеми этими приобретениями, всеми материальными благами, которые неустанно накапливались нами на протяжении десяти лет нашего брака и оценивались теперь в две тысячи семьсот фунтов, не считая моего «зефира» и «морриса» Сьюзен. Из года в год я производил заново полную инвентаризацию своего имущества, вместо того чтобы просто вписать в старую инвентарную опись наши новые приобретения, и до последнего времени этот обряд неизменно доставлял мне острое чувство удовлетворения. До последнего времени. Да, до последнего времени. А теперь мне захотелось начать все сначала и как-то по-другому.
Барбара выбежала из дома и устремилась ко мне.
— Папочка, мы опоздаем в церковь! — Как всегда, она восклицала это так, словно нам грозила гибель.
Я поднял ее на руки и подержал немного, стараясь успокоить:
— У нас еще уйма времени, детка. Пропасть времени.
Но она выскользнула из моих рук и принялась тащить меня за рукав к гаражу.
— Мы опоздаем, папочка, мы страшно, страшно опоздаем…— Она расплакалась.
На крыльцо вышел Гарри. Волосы у него были всклокочены, на лбу грязное пятно. Он смотрел на нас, и на губах его проступила едва заметная усмешка. Эту усмешку теперь почти постоянно можно было наблюдать на его лице — с тех пор как в прошлом году он пошел в начальную школу. Без особой натяжки ее можно было назвать непроницаемой или загадочной, но у меня для нее было свое собственное определение. Я называл ее «набобской». С такой усмешечкой европеец-господин на Востоке наблюдает за своими рабами, когда они работают или пляшут для него: «Странные создания эти бедняги, но в них по-своему тоже есть что-то человеческое…» Казалось, я слышал голос набоба, произносившего эти слова, обращенные, может быть, не прямо ко мне, а к какому-то невидимому собеседнику, к кому-то из его собственной касты.
Я вытер Барбаре слезы.
— У тебя выпадут ресницы, если ты будешь так плакать,— сказал я.— Погляди на Гарри. Он никогда не плачет.
Слезы снова полились у нее ручьем.
— Гарри — мальчик! Гарри — мальчик!
Я понимал, что она хочет этим сказать. Ей положено плакать и иметь длинные ресницы. Однако у Гарри ресницы были длиннее. Не далее как в прошлое воскресенье бабушка сообщила ей об этом, и это все еще мучило ее.
Гарри осклабился. Теперь это была уже, бесспорно, очень нахальная мальчишеская рожица.
— Вот уж тебе-то нечего скалить зубы,— сказал я.— У тебя в запасе не так много времени. Смотри, все лицо перепачкано. Ступай! Отправляйся в ванную.
Я слегка подтолкнул его. Он вздрогнул и скорчил гримасу, когда я дотронулся до него, но не сдвинулся с места.
— Чего ты ждешь? — Я уловил раздражение, прозвучавшее в моем голосе, и знал, что оно неуместно, но Гарри почти всегда чем-то действовал мне на нервы.
— Я не могу пойти в ванную,— сказал он.
— Почему это ты не можешь?
— Потому что там мама. Значит, мне не остается ничего другого, как ждать.— Он зевнул, и набобская усмешка снова проступила на его лице.
— Ты прекрасно знаешь, что от тебя требуется. Пойди умойся и надень воскресный костюм.
— У меня нет воскресного костюма,— сказал он.
— Я догадываюсь, что ты хочешь сказать,— заметил я.— Повторяешь бабушкины слова. Тем не менее перестань препираться, пойди и сделай, что я тебе велел.
Барбара, наблюдавшая все это с большим вниманием, перестала плакать.
— Ты противный, Гарри,— сказала она.— Ты никогда не слушаешься папочку.
Гарри пожал плечами. Это был жест взрослого человека и вместе с тем очень характерный для Гарри: он означал, что все, что я там ни говорил и ни делал, не имеет, в сущности, ни малейшего значения.
— К чему весь этот шум? — сказал он.— Сейчас пойду умоюсь и надену мой «воскресный костюм».
И он скрылся в доме. Мне стало немного не по себе, и вместе с тем я не мог не чувствовать своей правоты.
В церкви ко мне стало возвращаться хорошее настроение. Мы около десяти лет были прихожанами церкви святого Альфреда. Вероятно, я начал ее посещать, чтобы угодить теще, но теперь я уже ходил сюда ради собственного удовольствия. Я давно прекратил всякие попытки чем-либо угодить миссис Браун.
Трудно сказать, почему мне так нравилось ходить в этот храм. Воздух там был сырой и затхлый, а скамьи меньше всего пригодны для сидения. А так как это была фамильная церковь Сент-Клэров, она представлялась мне не столько храмом господним, сколько чем-то вроде частного музея: она была вся загромождена надгробными и мемориальными плитами, превозносившими доблестных представителей этого рода — воинов, государственных мужей, предпринимателей, отцов семейства и меценатов. Но преимущественно воинов. Здесь было также выставлено для всеобщего обозрения продырявленное знамя, захваченное, как гласило предание, в битве при Рамильи. И все же эта церковь оставалась единственным местом, не считая ванной комнаты, где я был предоставлен самому себе, где от меня не требовалось принимать никаких решений и где я не должен был выслушивать, как мой тесть рекомендует мне Мыслить Широко или как моя теща разъясняет моему сыну, что быть хорошо одетым вовсе не значит надевать все самое лучшее, что у тебя есть, ведь тогда могут подумать: раз ты так вырядился, значит, обычно одеваешься дурно. И даже если то, что я сейчас слышал в церкви, было лишено всякого смысла, звучало это так, словно таило в себе какой-то глубокий смысл: «То, что рождено от бога, повелевает миру и, повелевая, побеждает мир, и это наша вера. Кто же повелевает миру, как не тот, кто верит, что Иисус есть сын божий?»
Я поглядел на Гарри. Улыбка набоба была сейчас почти неуловима, но она была. В один прекрасный день он продемонстрирует ее кому-нибудь из своих недругов, и этот прямой точеный носик — не мой и не Сьюзен, а скорее бабушкин — потеряет свою безукоризненную форму, и эти темно-синие глаза — мои, как утверждают все, но разве у меня такой холодный взгляд? — обезобразятся синяками и кровоподтеками. Но я не мог уберечь его от этого, так как не имел больше доступа к его душе.
А долго ли буду я иметь доступ к душе Барбары? Нет, такая проблема еще не стояла передо мной. Если только я не совершу какой-нибудь катастрофической ошибки, мы с ней всегда будем понимать друг друга.
Барбаре не сиделось, она ерзала на скамье, видимо, ей было скучно. Все чувства Барбары всегда были как на ладони, у нее было живое, открытое лицо, а не холодная круглая непроницаемая физиономия, похожая на маску. Она не видела, что я наблюдаю за ней, и протянула руку, намереваясь дернуть за косичку девочку, сидевшую впереди. Я нахмурился, и Барбара приняла чинную позу. Она улыбнулась, словно желая показать, что не сердится на меня за то, что я так хмуро на нее поглядел. Я улыбнулся ей в ответ. Барбара всегда останется такой. Только одно было бы самой большой ошибкой по отношению к ней: любить ее недостаточно крепко.
«Ты слишком балуешь этого ребенка»,— сказала Сьюзен и скажет, без сомнения, еще не раз. Я готов был пойти на этот риск. Как-то Элис, рассказывая мне о своем детстве в Хэррогейте, заметила, что никогда не следует бояться проявить слишком сильную привязанность к детям. Мне вспомнились ее слова: «Настоящей любовью ребенка не испортишь. Когда у тебя будут дети, люби их, всегда люби. Запомни это: люби их всегда, каждую минуту». И я запомнил. И еще она говорила, что те, кто сейчас, в наших условиях, толкуют о вреде чрезмерного любовного отношения к детям, напоминают ей лекторов, проповедующих борьбу с ожирением в период повального голода. Мне было приятно вспоминать ее слова — они подтверждали мое право любить Барбару.