«Все на борт» — эта крылатая фраза стала у них лозунгом освобождения; если б он летал на «остере» или на «тайгер-мосе», он написал бы ее в небе над зеленым склоном Пулау-Тимура, а пока довольствовался тем, что посылал ее в эфир морзянкой в сравнительно свободные часы ночного дежурства, только для того, чтоб услышать, как эти начальные буквы ВНБ повторял какой-нибудь полусонный радист в Карачи или Мингаладоне — трехзвучный след трехбуквенного символа, пропетого электрическими контактами под чьей-то рукой, хоть и далекой, но разбуженной движением его сердца. Томясь на «чертовом острове» действительной службы, каждый хотел удрать домой — бросить винтовку, гаечный ключ или ключ радиста, перо или поварешку и бежать что есть духу к первому же военному транспорту с синей каемкой на корпусе. Незаметные черточки мелом на стене за конками отсекали уже отслуженные месяцы, тут же была написана дата очередной демобилизации и отъезда, и со временем это стало казаться Брайну каким-то магическим преобразованием формул, которые помогут взорвать атомы, удерживающие на месте решетку их тюрьмы.
Он отгонял пустые мысли и надежды, слишком захваченный настоящим, чтобы мечтать о возвращении в Ноттингем. Нельзя сказать, чтоб его туда не тянуло, — ведь целый год до отъезда из Англии он был женат на Полин, и, чтобы она не скучала без него, он оставил ей ребенка. Но они успели прожить вместе всего несколько недель, так что настоящей семейной жизни у них по существу и не было. Писать письма она была не большая охотница, а год разлуки — слишком долгий срок, чтобы узы, привязывавшие его к ней, остались такими же крепкими. Он не мог делать пометки мелом на спинке кровати или на стене, хотя тоже знал с точностью до одного дня, что как ни крути, а десять месяцев здесь еще пробыть придется, но для того, чтоб обнажать перед всеми эти шрамы будущего, требовалась душевная энергия, которую он не хотел так легко тратить.
Его вдруг охватило мрачное беспокойство, и он готов был разнести в клочья этот длинный, тихий барак с полками книг, потому что не понимал еще причин этого беспокойства. Грохот грузовиков, огибавших расположение мотопехоты, и топот солдат, шагавших в гарнизонный клуб, не вывели его из задумчивости. «Как это чудесно, Брайн, — сказала Мими, когда он сообщил ей о своем двухнедельном отпуске. — У тебя с самого приезда не было отпуска». Он удивился: чему она так радуется? Ведь она должна скучать по нему так же, как он по ней. Но подозрения его всегда были недолговечны, и он успокоился, когда она, нежная, заботливая, приподнялась на постели и склонилась над ним для поцелуя. И вдруг им овладело слепое, неистовое желание сделать по-своему, ненависть к этому мертвенному спокойствию, которое словно затаилось в самом ее сердце. Он прижался губами к этим неподвижным губам, чтобы разжечь ее страсть, убивая при этом свою собственную.
Она отодвинулась. Ему показалось, что она поняла все, только не подала виду.
— Меня целых две недели не будет! — крикнул он. — А тебе все равно? — И тут же пожалел, что позволил себе кричать на нее. Так нельзя — об этом говорили ему ее молчащие губы и ее глаза. Ну а как же тогда? Как, бог ты мой? Ему приходилось довольствоваться одной только постелью, а этого мало.
— Мне тоже грустно, Брайн. — Ее нежное тело придвинулось к нему, и на душе у него стало не так мрачно. — Мне не хочется, чтобы ты уезжал.
— И мне не хочется.
— Не говори так. Тебе полезно отдохнуть. И даже необходимо. Ты слишком много работал, гораздо больше других.
Может, она и права: эти четырнадцатичасовые смены кого угодно в три погибели согнут, хотя, если подумать, вроде бы ничего в них особенно трудного нет.
— Там проходит автобус из Мьюки, — сказал он с усмешкой. — Так что я смогу каждый вечер видеть тебя в «Бостонских огнях», если ты не прочь потанцевать со мной.
— Да, — отозвалась она как-то рассеянно, уйдя в себя, с отрешенностью, которую ему, наверно, никогда не сломить, хотя он не перестанет стремиться к этому.
Она придвинулась вплотную, но, ощутив ее прикосновение, он остался холоден, и мрачная волна снова поднялась у него в душе, породив неудержимое желание ударить ее за то, что она прибегает к этой уловке.
— Ты можешь предложить что-нибудь получше? — спросил он грубо.
Она отшатнулась.
— Приезжай повидать меня, если хочешь. «Бесконечная запись, как на магнитофонной ленте, — подумал он, — нужно взять ножницы и обрезать ее, тогда, может быть, я увижу что-нибудь настоящее». Ветер теребил за окном верхушки деревьев. Брайн присел на постели и потянулся за рубашкой.
— На кой черт стану я мешать другим. Если не хочешь, чтоб я к тебе ходил, так и скажи.
Прежде чем он успел натянуть рубашку, Мими крепко обхватила его сзади, прижавшись губами к его спине между лопатками.
— Я могу предложить кое-что получше.
— А мне начхать.
— Я приеду к тебе в Мьюку. Там можно найти укромное местечко на берегу и устроить пикник. Я доберусь туда утренним пароходиком, а потом на автобусе. Ну как?
Пощечина ожгла ее, отбросив к стене. Когда острие ссоры обнажалось, все улаживалось быстрее.
Утром он пошел к казарме за вещами. Пит Керкби и Бейкер должны были ехать на том же грузовике. Бейкер был лондонец (отец его, биржевой маклер, сколотил небольшое состояние), высокий, с серыми, стального оттенка, глазами, близорукий, в очках без оправы, блондин, подстриженный ежиком.
— Грузовика еще не видать? — спросил Керкби.
— Он там по взлетной дорожке за своей тенью гоняется, чтоб время убить, — сказал Брайн. Бейкер откинулся на койке, усталый после ночного дежурства. — А мне одного хочется — выспаться. Осточертела эта морзянка, каждую ночь все одно и то же.
— И я не спал, — сказал Керкби, запихивая в вещевой мешок купальные трусы и тапочки. — В четыре утра пришлось принять длиннющую радиограмму от какого-то бабника из Сингапура. Ну и занятие! Этот парень там совсем дошел, пока ее передал, а я взмок, пока принял. Чуть на стену не полез. В шесть только закончили: полных два часа. Если б не близился отпуск, я, наверно, привязал бы себя к передатчику, включил ток — и крышка.
Бейкер собрал чертежи своей авиамодели и упаковал их в чемодан вместе с деревянными планками: он надеялся закончить до начала соревнования новую модель. Когда он смотрел вдаль через открытую дверь, взгляд его, пробиваясь сквозь усталость бессонной ночи, становился каким-то странным, такой взгляд иногда бывает перед приступом безумия у человека, который может броситься туда, в набегающие волны, в поисках более долгого сна, чем тот, который был ему сейчас и впрямь нужен. Муха ползла по его колену, но он не замечал ее. Брайну казалось, что Бейкера зря учили на радиста: в его морзянке не было четкого ритма, его сигналы, срываясь с ключа, только путали того, кто пытался разобрать их за сотни миль отсюда. Дисциплины в эфире он не любил, быть может потому, что ему уже пришлось испытать на себе слишком много подобных же мелких ограничений, когда он учился в младших классах закрытой школы, чем он часто хвастал. Он с презрением относился к профессии радиста, говоря, что, если у тебя есть врожденное чувство ритма и цепкая память, позволяющая запоминать всякие правила и целые страницы кода, этого достаточно, чтобы достичь совершенства, и, значит, на его взгляд, такая работа годится для недоразвитых. Он питал страсть к более сложной аппаратуре — к машинам, мотоциклам, самолетам. Если верить его рассказам, он как угорелый носился на мотоцикле по дорогам Англии, возмущая тишину воскресного вечера в тихом Сэрри с такою же отчаянной, как он сам, девчонкой, визжавшей ему в ухо, чтоб он жал на всю железку. Низкий лоб, орлиный нос и тонкие прямые губы придавали его лицу выражение гордое и высокомерное, это часто бесило соседей по казарме, уверенных, что он в самом деле такой, тогда как надменность его чаще всего бывала просто маской, под которой он старался скрыть свое с трудом сдерживаемое безрассудство.
Керкби засунул в бумажник пачку денег, и они направились к грузовику. На Бейкере была ярко-зеленая рубашка с цветами, открытая спереди и болтавшаяся над шортами, которые были совсем как у кинозвезды Бетти Грейбл; он был весь обвешан вещами и фотоаппаратами, словно рождественская елка — игрушками. Он просидел с четверть часа в открытом кузове грузовика, злясь на шофера, который исчез где-то за кухней.
— Мы к переправе опоздаем, если он сейчас не придет, — ворчал Керкби. — Уж лучше бы сами как-нибудь добрались, давным-давно были бы в Мьюке.
Когда Брайн сказал, что в Мьюке будет просто рай без писка морзянки, хоть две недели отдыха, Бейкер вдруг запел во все горло:
По ней скучать я буду там:
Морзянку слать не лень.
Морзянку слать не лень
Мне каждый божий день.
Наушники не жмут.
Висят спокойно тут…
Он вытащил из своего мешка белую мягкую шляпу, встряхнул ее и нахлобучил на голову.