Сейчас Маллиндер сидел за столом, протянув к горящему камину искалеченную ногу, а его жена, высокая, смуглая, как цыганка, вошла в комнату с эмалированным чайником в руках и поставила его перед мужем. Вошли Полин с Брайном. «Вот жизнь, — подумал Брайн, — за ним ухаживают, как за королем. Конечно, завидовать тут нечему — кому охота быть хромым». Одиннадцатилетняя Морин, сидя по другую сторону камина, разглядывала какой-то «комикс».
— Привет, Брайн! — воскликнула она, едва он появился на пороге.
— Ну как, сдала на стипендию? — спросил он.
По ней сразу было видно, что она из этой семьи: лицо у нее овальное со смуглой оливковой кожей, даже еще более задорное и проказливое, чем у других, потому что она самая младшая.
— Еще не знаю. Да мне плевать, сдала или нет. Я буду себя по-дурацки чувствовать в этой школьной форме. Я хочу в четырнадцать пойти работать, не дожидаясь шестнадцати.
— Ты что, спятила? — спросил Маллиндер. — Учиться куда лучше. Узнаешь, почем фунт лиха, когда на работу пойдешь. Эх ты, сумасбродка!
— С тобой и вправду можно с ума сойти. Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты меня сумасбродкой не называл. — И, чуть не плача от смущения и стыда, она заговорила с Брайном: — Брайн, а ты знаешь, что будет, если часто-часто моешься?
— Что?
— Мыльной сыпью весь покроешься! Правда ведь, папа?
— Валяй дальше, — отозвался отец. — Выходит, ты и впрямь сумасбродка.
Миссис Маллиндер послала Полин мыть чашки, а Брайна посадила за стол напротив мужа.
— Возьми бутерброд с сыром, — сказала она. — Если хочешь, я тебе сахарину в чай положу, а то паек мы только завтра получим.
— Да, спасибо. Мы только с сахарином и пьем.
Ему показалось странным, что его об этом спрашивают, — он словно попал в общество более культурное, чем то, к которому привык. Чай — это чай, все равно с чем его пьешь — с сахарином или с сахаром. У них дома паек забирали за три недели вперед, мать всегда ухитрялась выклянчить его у бакалейщика.
— Она хитрая, — сказала миссис Маллиндер со смехом, когда он упомянул об этом. — Война кончится, а у нее будет уже за три недели вперед получено.
— А как на русском фронте в последние дни? — спросил Маллиндер, подсмеиваясь над пристрастием Брайна, который, конечно, принял вопрос всерьез.
— Они скоро будут уже в Германии. Русские, уверен, возьмут Берлин.
— Будем надеяться, они там и останутся, — сказал Маллиндер. — Хотят с этим сбродом покончить раз и навсегда.
Брайн откусил кусок бутерброда.
— Еще бы.
— Достань сигареты у меня в плаще, Полин, — сказал отец.
Брайну нравилось смотреть, как она работает, как моет посуду, нарезает хлеб и сыр, мажет масло на хлеб. Украдкой, насколько это было возможно в комнате, полной народу, он следил за движениями ее гибкого шестнадцатилетнего тела и видел, какой привлекательной она стала, сняв толстое пальто и оставшись в блузке и юбке, в которых простояла целый день у станка. Сладостное чувство, сохранившееся от объятий в Вишневом саду, еще трепетало в нем, и время от времени, когда Полин проходила мимо стола, он ловил запах ее лица и тела, запах пудры и губной помады, которой она потихоньку пользовалась, хотя отец не раз запрещал ей это делать. Брайн с удивлением думал: «Неужели никто не догадывается?» Ему казалось, что это должно отражаться в глазах, в каждом движении.
Он медленно ел бутерброд, пил чай, рассеянно прислушивался к перебранке между Морин и Дорис, старшей сестрой Полин, которая через месяц должна была выйти замуж и теперь, казалось, хотела вдосталь насладиться домашними ссорами, прежде чем навсегда покинуть родительский дом. Маллиндер включил приемник, надеясь послушать последние известия, но не сумел ничего поймать и выключил радио, произнеся вслух шахтерское ругательство, потонувшее в общем шуме. Интересно, как он терпит весь этот гам, хотя неизвестно, может, ему это нравится. И все же, надо признать, веселая семейка. Вот если б у Ситонов в доме такой спор разгорелся, давно уже в воздухе мелькали бы кулаки или горшки летали. Полин ужинала, сидя напротив него. Она поймала его взгляд и поднесла к губам чашку, не желая глядеть на него. И вдруг невероятная мысль ошеломила Брайна, нелепая мысль, которая сразу вырвала его из привычного мира, — работа, свидания с Полин, да и свобода тоже, потому что, несмотря ни на что, он был свободен, — и все вокруг приняло такой новый и головокружительный оборот, казавшийся в то же время чудесным, что против его воли это видение обожгло его, как раскаленное клеймо. «А может, она уже беременна, — подумал он. — Мы ведь несколько раз бывали вместе».
Июньским утром в девять часов открытый грузовик отъехал от лагерных ворот и тяжело покатил на север по прибрежному шоссе. Кроме Брайна, в машине было еще пятеро. Встречный ветер скоро высушил капли пота на его лице; он облокотился на борт машины, снял панаму и с облегчением почувствовал, как ветерок шевелит его короткие светлые волосы. С пяти утра Брайн был на ногах — сверил карты, уложил вещевой мешок, надежно спрятал компас, чтобы он не разбился и не подмок. Как только они поели и вышли во двор, длинное помещение кухни, окруженное пальмами, снова погрузилось в сон.
Брайн думал, что этот день так и не настанет, но сейчас, когда мощный мотор грузовика с ревом нес их к Гунонг-Барату, его вдруг охватило какое-то безразличие и он уже почти не волновался. Напротив, как ни странно, когда синие, пестреющие тенями облаков рисовые поля развернулись перед ним, убегая на восток, на него нахлынули мысли и воспоминания о Ноттингеме, которые совсем успокоили его. Он был немного озадачен этим, нахмурился, пригнулся, чтобы ветер не задул огонь, и закурил сигарету. Ему вспомнилась Полин: высокая и какая-то задумчивая, она шла по тротуару широкой улицы; после родов она похудела, и от этого лицо ее стало еще выразительнее. Четыре долгих года после школы он работал и ухаживал за Полин, а потом женился на ней, и теперь ему пришла в голову мысль: я связан, хоть никогда не ощущал этого по-настоящему, потому что даже тогда, когда я спал с ней, приезжая в отпуск, мне казалось, будто я урвал украдкой что-то недозволенное. Даже когда родился ребенок, немногое для меня изменилось; отчего же я все-таки женился на ней? Не нужно было, наверно, этого делать, да я ведь и не прожил с ней столько, чтобы самому понять, рад я или нет тому, что женился на ней. Не пойму даже, рад ли я этому, по крайней мере так, как должен бы радоваться.
Жаркие лучи солнца, словно пронзавшие череп насквозь, несмотря на прохладный ветерок, прогнали его видения, и он стал любоваться красочными пейзажами Малайи, мелькавшими, как кадры волшебного фонаря. Они доехали до взлетной дорожки, и, после того как сел какой-то самолет, грузовик резко рванулся вперед. Бейкер упал на мешки.
— Эй, ты, подонок! — заорал он. — Думает, что везет каких-нибудь летчиков. И на черта ему понадобилось поднимать нас чуть свет? А мне такой замечательный сон снился — еду я на мотоцикле по Кенту с красивой девчонкой. А здесь никакой цивилизации.
— Брось, — проворчал Керкби. — На нервы действуешь. И на кой хрен ты тогда поехал, если не хотел?
— На земле и на небе порой случаются вещи настолько странные, что они необъяснимы с помощью вашей философии, Керкби.
Бейкер вовсе не хотел насмехаться над Керкби, но он так щурился (на самом деле это объяснялось просто-напросто плохим зрением) и говорил таким высокомерным тоном, что люди, которые не знали его и не могли разобраться в его настроениях, часто злились.
— Послушай, ты, — отозвался Керкби, — помолчи, а не то как ткну штыком прямо в твою вонючую философию…
— Скажи спасибо, что ты здесь, — отозвался Брайн. — Нам всем ведь пришлось из-за тебя наврать с три короба.
Бейкера накануне отвели в дежурку, его обвинили в неповиновении сержанту, который сказал, что им нельзя будет везти домой чемоданы. Тогда полказармы связистов пошло за ним и поклялось, будто видели, как сержант ударил Бейкера. Только после этого его отпустили.
Серебристые деревья на каучуковой плантации, росшие в строгом геометрическом порядке, тянулись на целые мили по обеим сторонам дороги, и, когда грузовик снова вырвался на открытую равнину, в нос им ударил гнилой запах ила с берегов широкой, мелководной, почти неподвижной реки. Грузовик прогромыхал по расшатанному понтонному мосту, и Джек Валлиец шутливо крикнул «ура», когда они выбрались на шоссе. Темные, крытые пальмовыми листьями лачуги малайской деревушки стояли в стороне от дороги, каждый новый изгиб которой приближал их к Гунонг-Барату; в лучах полуденного солнца темно-зеленые уступы карабкались вверх к острой вершине, упершейся в массу белобрюхих облаков.
— А красиво. — сказал Брайн Нотмэну. — Никогда бы мне не видать этого, если б я не уехал из Ноттингема.