Отец молчал. По тому, как спокойно вдруг стало его лицо, я понял, что он сильно осерчал.
— В Москву? — сказал тихо отец. — Что ж, валяй. Там таких как раз и надо. Там вам житьё. Отправляйся спать!
Утром Гаврюша опять бушевал. Отец уволил его. Взял конюхом Илью Афанасьевича. Ему он доверяет, и лошадей перевели жить в конюшню при конторе.
Гаврюшу я в городе не встречаю, должно быть, он уехал в Москву.
Вслед за лошадьми исчезли из сарая и кролики. Мы их зарезали. Мясо едим. Шкурки отец выделывает, мама пошьет мне и Дине воротники и рукавички.
Огород убрали и начался учебный год. Казалось бы, свободного времени у меня должно быть больше. Но его почти нет. Совсем его нет. Хотя иногда сидишь на одном месте, ничего ровным счётом не делаешь, но голова занята разными мыслями. И время летит незаметно. Спохватишься, уже вечереет. А ты что-то не успел прочесть, к Лягве не сходил, воды забыл принести. И ещё, и ещё масса всяких дел не сделана.
В этом году я решил стать серьёзным человеком. Чубчик свой причёсываю немного набок. Стараюсь следить за чистотой рук. Стараюсь больше молчать. Особенно дома и если у сестры подруги.
Иногда Дина спросит меня о чем-нибудь, делаю вид, что не расслышал.
— Ты оглох, Борька? — скажет она.
— Что такое? — удивляюсь я и вскидываю уже не одну бровь, а обе. — Что там ещё случилось на вашем фронте?
Такое выражение я перенял от Леонида Николаевича.
— Ты брал книгу вчера. Где она?
— Какую книгу? — говорю я, отлично зная, что она спрашивает о «Капитанской дочке» Пушкина. — Вот эту, что ли?..
Часто просматриваю газеты, которые получает отец. Запоминаю кое-что из них, при случае можно вставить в разговор своё словечко. Серьёзные люди всегда вели дневник. У Лягвы много толстых тетрадок. Я выпросил у него одну, обернул газетой. Временами, отбросив учебник, пытаюсь записать в тетрадку что-нибудь. «Что записать?» — каждый раз думаю я, глядя на ровные линейки чистого листа. Найти бы хороший дневник знаменитого человека. Посмотреть, что он писал. В городской библиотеке нет таких дневников. Может, и есть на дальних полках, спросить у библиотекарши стыдно. Она сразу узнает, зачем мне этот дневник. «Буду сам писать», — думаю я. Но как ни напрягаю мозг, умного никак не придумать. «Ладно, потом напишу», — вздыхаю я и прячу дневник под книги.
В этом году я вступлю в комсомол. Признаться, я трушу, что меня не примут. Об этом твердит сестра. На слова её не обращаю внимания. Но неприятный осадок остаётся в душе. К тому же в первой четверти я сильно провинился в школе. Кто-то выдвинул лозунг: «Всё знать и молчать». Суть его такова: отлично готовить уроки, а когда тебя вызовет учитель, молчать. В заговоре участвуют только ребята. Девчонки о нём знать не должны. Они могут проболтаться. Лягва, я, Витька, заика Колька Шелестов, Лешка Сурков — все мы месяц готовим уроки так, как никогда раньше. Целые страницы из заданного знаю наизусть. Перед началом занятий соберёмся в пустом амбаре в школьном дворе, наперебой хвастаем друг перед другом знаниями. А вызовут к доске, сводишь брови, смотришь в пол, в потолок. Со всех сторон летят к тебе подсказки. А ты как дурак хлопаешь глазами. Учителя бранятся, возмущаются, а ты идёшь к парте, гордый сознанием выполненного долга перед другими заговорщиками.
Физику и математику ведёт Фаддей Петрович. Он больной. Говорят, у него чахотка или туберкулёз — что одно и то же.
Лицо у Фаддея Петровича крупное, брови растут пучками, под ними маленькие вредные глазки. Он минут десять беспрерывно кашляет. Потом, положив голову на руки, тяжело дышит за столом. Но то, что он болен, одинок и живёт в комнатке полуподвального помещения школы рядом с Дмитрием, не трогает меня. Я не думаю об этом. Знаю, что он вспыльчив, любит ехидничать, ставить плохие оценки. Делает это, кажется мне, с удовольствием, кривя улыбкой губы, приговаривая: «Отлично. Ещё одна двоечка вам. Или кол хотите? Пожалуй, поставим кол». Двойки и колы под его пером — жирные. Пятёрки, четвёрки — едва-едва заметные.
Кстати, я уверен, что всем учителям приятно ставить двойки. Правда, у некоторых больше жалости к ученикам. Особенно к тем, кто тянется в хвосте, кому учёба даётся трудно. Таким ученикам задают наводящие вопросы, не насмехаются над ними. Влепить двойку человеку способному, скажем мне, Лягве или Шелестову, огромнейшее наслаждение для учителей. И они прибегают к разным способам, чтобы насладиться.
Фаддей Петрович может вызвать тебя сегодня, и ты ответишь хорошо. А завтра вдруг он опять спросит. И если не приготовил урока, жёлтое лицо его расплывается в улыбке.
— Хе-хе! — потирает он руки. — Вчера я, видимо, ошибся. А сегодня проставлю достойную ваших знаний оценочку…
Вредный мужик.
Только Вера Владиславовна, наша классная руководительница, не любит ставить двойки. И даже тройки. Она учит нас литературе и русскому языку. Она славная. Маленькая такая, худенькая. Ходит всегда в чёрном костюмчике. Волосы у неё белые, а глаза огромные и добро-печальные. Она пожилая. Учила когда-то ещё и маму. Мама говорит, что она умная, образованная. Всю жизнь прожила одна. Будто в комнатке её до сих пор висит портрет какого-то офицера царской армии. И если кто спросит её: «Кто это?» — она отвечает: «Мой муж». Хотя замужем никогда не была. Это портрет её жениха, погибшего на войне с немцами ещё до революции. И Вера Александровна рассказывала, будто Вера Владиславовна, узнав о гибели жениха, решила всю жизнь прожить в одиночестве. Посвятила свою жизнь чужим детям. До войны она учительствовала в деревне. Её много раз звали работать в городе. Она не хотела, а после войны приехала сюда.
Если кто плохо ответит урок, Вера Владиславовна расстраивается. Ходит по классу сама не своя. Чуть не плачет.
— Ну скажите, Картавим, что вам непонятно было? Или вы не готовили урок?
Ей всегда ответишь правду, чтоб она успокоилась. И по её предметам редко кто не успевает. Двойки получать у неё стыдно.
Но договор есть договор, и тут никуда не денешься. Краснеешь, в глаза Вере Владиславовне не смотришь. Готов сквозь землю провалиться, а молчишь. Покуда не раскрыли наш заговор, я пропускал её уроки, при встрече прятался от неё.
Потом учителя пронюхали о заговоре. Всех заговорщиков вызвали в канцелярию.
Директор кричал, бил кулаком по столу.
— Это Картавин верховодит! Его надо выгнать из школы! — кричал он.
Я испугался в тот момент не на шутку. Мы покаялись, и нас простили.
Но чувство провинности осталось в душе каждого. Я махнул было на себя: нет, не быть мне серьёзным человеком! Таким, например, как Виктор Рогов, прошлогодний семиклассник, секретарь комсомольской организации. Он запросто ходил в канцелярию, спокойно разговаривал с самим директором, спорил с ним, доказывая что-то. Я наблюдал за Роговым, следил за ним. Увижу где-нибудь на улице, остановлюсь и смотрю на него. Уж так он нравился мне манерой держать себя, разговаривать.
Лицо Рогова было всегда спокойно. Желтоватые волосы гладко зачёсаны назад. Остановит в коридоре расшалившегося младшеклассника, повернёт голову чуть набок, покачивая указательным пальцем, прочитает ровным голосом наставление. Точно он учитель, а не ученик. Мне хотелось знать, как он ведёт себя в классе. Подойду к дверям их класса на перемене. Стану у стенки. Смотрю. Он читает что-нибудь. Либо разговаривает с товарищами. Почти не смеётся, изредка улыбается одними губами. Я даже знал, что он дружит с ученицей из своего класса. Она тоже была спокойная, полная такая. Никогда не бегала по коридору. Не стесняясь учителей, Виктор и эта ученица — её звали Олькой Шакли-ной — ходили вдвоём по коридору, чуть ли не под ручку. И после занятий отправлялись домой вместе.
И другие прошлогодние семиклассники были не такими, как мы. Гораздо серьёзней. Среди них были комсомольцы. Теперь в школе нет ни одного комсомольца. Мы не такие, как они. Лидочка Сивотина, например, круглая отличница. Отвечает уроки без единой заминки. Красивая, но удивительно смешливая. Состроишь ей рожу, прыскает со смеху. Плечи начинают мелко дрожать. Я не унимаюсь. Она не выдерживает, прыскает громче и трясётся вся.
— Сивотина, что вам так смешно? Расскажите всем, — сделает замечание учитель.
Она встанет. Закусив губу, вся красная, смотрит в стол. Прикрыв рот ладошкой, я гляжу на учителя. Тихонько ляпну какую-нибудь глупость. Лидочка опять трясётся от смеха.
— Сивотина, попейте холодной воды, — скажет учитель.
Она убежит, просмеется и возвращается. Мы с ней сидим за одним столом. Нас давно рассадили парами. Стол наш я разделил чертой на две половины, на две зоны. Её зона — американская, моя — русская. Следим, чтоб никто из нас локтем не пересёк границу. Едва прозвенит звонок и учитель уйдёт, Лидочка колотит меня.