— Рано или поздно всякому приходится так поступать. Для тебя это будет не в первый раз. Да и не в последний.
— Верно, — сказал он, опрокинув стаканчик, и виски горячей струйкой обожгло ему горло. — Действительно, далеко не в первый раз, если уж ты заговорила об этом. Но никогда раньше я не ощущал этого так остро.
Насекомые, как иголки, проникали сквозь двери и решетчатые окна ветхого кафе, густым облаком кружились около гирлянд электрических лампочек. Столики в кафе ломились от бутылок, вокруг слышались громкие шутки; драки здесь бывали по крайней мере раз в месяц — каждую вторую получку, и кафе часто закрывалось.
— Мне скоро нужно идти, — сказала она тихо, надеясь, что он не будет ее удерживать. — Сяду на следующий паром. Я должна быть уже на работе, и, если не приду, меня уволят.
— Я пришлю тебе книги, как обещал.
У обоих голос не дрогнул, но он почувствовал, что безнадежность захлестывает его, словно морская волна.
— Что ж, это будет очень мило с твоей стороны, если пришлешь.
— Ну конечно, пришлю. И буду тебе писать. Кто знает? Может, я даже вернусь через год, или через десять, или через пятнадцать лет — зайду в «Бостонские огни» и потанцую с тобой раз-другой, прежде чем ты меня узнаешь. — Этого не будет, — сказала она.
— Да, пожалуй.
— Ты никогда больше не уедешь из Англии. У тебя будет слишком много работы и всяких развлечений.
— Ну, то и другое трудно совместить, — засмеялся он. Она встала.
— Я возьму велорикшу до парома.
Они вышли, поглядели немного на туманные лучи дорожных фонарей, пронзавшие сердцевидные тени, как стрелы, обозначающие любовь, но без инициалов. Он взял ее за руку, поцеловал ее в глаза, в губы и почувствовал, что она ответила ему на поцелуй, обняв его одной рукой.
— Прощай, Мими. Береги себя.
Она поколебалась, затем повернулась к нему.
— Помнишь, ты рассказывал мне тогда ночью о том, что было в джунглях… Ты вел себя храбро. Я все поняла. Это было просто замечательно. Ты правильно сделал, что не стрелял в них.
Он провожал ее глазами, когда она шла к ближайшему рикше, видел, как легкий силуэт опустился на сиденье. Ноги рикши завертели педали, и вскоре Брайн, стоя на пороге, уже не мог расслышать шороха шин. Вместо этого на него нахлынули звуки, громкие, незнакомые, но явственные, — это в нем бушевало море, и он, повернувшись, пошел в другую сторону.
Весь день за окном вагона мелькали знакомые пейзажи — сначала поезд мчался, как стрела, среди рисовых полей и вдоль болот, потом устремился к горам, извиваясь, словно кривая переменного тока, которую рисовали на доске в радиошколе. Красивые названия вспыхивали в тайниках его памяти: Кеда, Келантан, Перак, Тренгану, Паханг, Селангор, Негри Сембилан, — мерно и уверенно выстукивали колеса, и это было приятным разнообразием, помогало забыть о джунглях, которые раскинулись под облаками, у горных вершин, и об укрепленных бунгало на окраинах деревень. Круглые блестящие колеса поезда к вечеру домчали его до Куала-Лумпура, большого города, где в половине восьмого солнце закатится точно так же, как закатилось в Пулау-Тимуре сутки назад, когда он любовался закатом из двери казармы, прежде чем пойти к Мими.
Джунгли, мелькавшие за окном, целиком поглотили его, заполонили сознание, словно он пил воду из ручья, зная, что больше его не увидит, и, только когда он оглядел вагон и в глаза ему бросились ремни от вещевого мешка, которые свешивались с полки и качались при каждом толчке, он вдруг понял, что расстался с Мими навсегда. Теперь, пустившись в путь, он с нетерпением мечтал выбраться из этой страны, но прощание с Мими угнетало его, и он не мог вырвать из своей души боль, хотя знал, что она бесполезна. Эта боль не покидала его до конца путешествия. Правда, к вечеру она стала менее мучительной, а Мими была теперь почти так же далека от него, как Полин, когда он больше года назад впервые танцевал с Мими в «Бостонских огнях». Поезд подходил к Куала-Лумпуру, и Брайн почувствовал, что уже распростился с ней и с Малайей, что двери этой яркой, красивой страны закрылись далеко, в глубине гор, оставшихся позади. Он сидел неподвижно, в стороне от других демобилизованных, охваченный сладкой печалью, отсекая прошлое, и печаль эта перерастала в страдание, потому что он не представлял себе по-настоящему, с чем расстается и не осознал необъятности той жизни, какая ему предстояла.
В Куала-Лумпуре они взяли свои вещи и направились через мрачную платформу к ночному поезду, шедшему в Сингапур. Сержант железнодорожной охраны остановил Брайна и спросил, где его винтовка.
— У меня ее нет.
— Добавляйте «сержант», когда обращаетесь ко мне! — рявкнул тот.
— Сержант, — добавил Брайн.
— Ездить в ночном поезде без винтовки запрещено, — сурово сказал сержант. Группа солдат стояла, ожидая, чем все это кончится.
— Мне наплевать, сяду я на поезд или нет, сволочь ты этакая, гестаповское дерьмо, вислогубое отродье, — сказал Брайн.
— Что? — разъяренный сержант надвинулся на Брайна; от него пахло потом, карболовым мылом и табаком. — Слушайте, — сказал он, — к вашему сведению, вчера этот поезд обстреляли из пулеметов.
— Нам приказали сдать винтовки в Кота-Либисе, сержант.
— Они не имели права, черт их возьми! Вы лучше подождите, пока я выясню, как быть с вами.
Он ушел в конец платформы и посовещался с офицером.
— Мы опоздаем на корабль, — сказал Джек и выругался. — Это ясно.
— Пусть идут ко всем чертям со своими винтовками, — сказал Брайн. — В следующий раз я пристрелю этого гада, если мы нарвемся на засаду и он окажется в поезде. Ей-богу, пристрелю. А если этого не сделаю я, то, может, в ближайшие дни это сделают партизаны.
— Слишком многого хочешь, — сказал Керкби. — Первую пулю получают бедняги вроде Бейкера. Пули никогда не попадают в кого нужно.
— Пролетарии всех стран, соединяйтесь! — крикнул Джек. — Садиться в поезд!
Сержанта нигде не было видно, и Брайн внес в вагон свои вещи; остальные последовали за ним. Каждый занял себе полку, а потом они снова вышли из вагона, чтобы купить мороженого.
Поезд тронулся, громыхая в пустынной темноте. Брайн разделся и, забравшись на верхнюю полку, натянул на себя простыню. Некоторые уже спали, пустые стаканчики из-под мороженого катались по проходу, словно пустые катушки с ткацкой фабрики, которые сбрасывали на свалке с грузовиков. Он не мог заснуть и лежал на спине, глядя в потолок, который был всего в нескольких дюймах от его головы. «Лежать бы сейчас дома в постели, — думал он, — рядом с Полин. Но этого уже недолго ждать. Я сойду с корабля через три недели, на другой же день получу документы, сяду на скорый поезд до Ноттингема, а затем на такси доеду до Эспли и… где мы проведем этот вечер? В «Ячменном зерне» или в «Маяке», выпьем там вволю легкого пива, будем смеяться, болтать и целоваться, когда никто не будет на нас смотреть.
Я увижу и мать с отцом. «Гляди, отец, я вернулся. Конечно, я вышел из тюрьмы, я свободен, мне заплатили — и я готов работать на фабрике. Полин, сходи купи мне два комбинезона, подержанную куртку, бидончик и пару хороших сапог, чтобы гвозди и стальные стружки не поранили ног. На каком номере автобуса я буду добираться туда каждое утро к половине восьмого? Не объясняй мне, я знаю это чуть не с самого рождения. Ты работаешь все в том же цехе, отец, отвозишь стальные отходы на тачке? А этот малый с носом, как кочерыжка цветной капусты, он все еще секретарь цеховой профсоюзной организации? Он по-прежнему каждый день приносит номера «Дейли уоркер»? Скажи ему, чтоб он записал и меня в союз. Приятно будет повидать и моих школьных приятелей: Джима Скелтона, Альберта, Колина и Дэйва, они, наверно, уже отбыли свой срок. И Берта тоже, когда этот болван отслужит еще три года, на которые он в конце концов дал согласие. Надо будет как-нибудь повидать Аду и дядю Доддо — возьму тарелку рагу и кусок пирога и буду слушать тоскливую ругань Доддо, его рассказы, как он работает десятником на недавно национализированной шахте или как гоняет очертя голову на своем новом, мощном мотоцикле. А когда пойду обедать в столовую напротив, увижусь с другими ребятами. Или, может мне не захочется в столовую и я пойду домой к маме — заверну за угол, потом прямо по улице, во двор и ввалюсь в дом с черного хода. «Эй, мама, — крикну я из умывальной, — чайку заварила?» «Да, Брайн, сынок, — ответит она. — Все готово». А вечером снова поеду на автобусе к Полин, выйду с толпой в туман или слякоть (или, если мне повезет, погода будет ясная, хотя Малайя избаловала меня в этом отношении на всю жизнь), за целую милю почувствую свежую теплоту нашей комнаты, запах пудры Полин, ее поцелуй, а около двери обниму Полин, ущипну ее и увернусь, прежде чем она успеет дать мне тумака. За ужином поговорю с ней о краске для пола и обоях, которые я думаю купить, потому что нужно привести в порядок дом и теперь, когда Маллиндер умер, кроме меня, некому этим заняться. Я помню, что бак в ванной комнате начал ржаветь, когда я уезжал, и, конечно, никто им не занимался, так что я начну с него. После чая выйду на темную мокрую улицу, пройду мимо пивных и лавок, где торгуют рыбой и жареным картофелем, с сигаретой в зубах, одетый в лучшую пару, и заверну в кабачок забавляться и тянуть пиво с Джонни, Эрни, Артуром, Нэном и остальными. Вечер или два я, конечно, посвящу профсоюзным делам, должен же кто-нибудь это сделать, а я как раз подходящий человек. Разберусь, что к чему, притащу домой новых книжек, узнаю, чем дышит мир, может быть, прочту кое-какие из тех, которые стащил несколько лет назад. Я не поддался этим сволочам на военной службе и не поддамся здесь. А уж если я за дело возьмусь, все будет иначе».