Аспирин, хинин, мазь были, по его мнению, средствами от всех болезней; приходишь к нему с лошадиной температурой, а он сует тебе термометр под мышку и мигом вынимает обратно (тварь, подонок!). Термометр, разумеется, ничего не показывает. И наш милый доктор гладит тебя по головке и отправляет на работу. А ты весь в лихорадке, лицо багровое — так он говорит, что это признак здоровья: ты, мол, кровь с молоком.
Этой осенью будет перезаключаться коллективный договор. Профсоюзы отпечатали листовку со своими требованиями. А мы чего ждем, почему не выдвигаем своих требований, настоящих, рабочих, которые исходили бы от нас самих? Листовка — это только так говорится, на самом деле целая газета, и написана очень даже профессионально. Я, по правде говоря, ничего в ней не понял, но нутром чую: дело здесь нечисто. Уж так заковыристо пишут эти профсоюзники — толкуют о каком-то паритете, о декларациях и тому подобных вещах. Часто они забывают, что следовало бы обращаться к рабочим, а им кажется, будто они имеют дело с Ла Мальфой или Чефисом. На черта нам эти высокопарные слова? Нам нужны ясные, четкие требования, чтобы все их поняли.
«Жаркая осень» 1969 года уже далеко. С помощью заключенного тогда договора мы многого добились. Хозяева не ожидали такого натиска со стороны рабочих и потерпели поражение.
Теперь хозяева лучше организованы. Я бы сказал, что мы сами дали им время и возможность прийти в себя. «Жаркой» должна была бы стать не только осень, но и зима, и весна, и лето, а следующей осенью нам надо было бы задать им такого жару, чтобы уж больше они отдышаться не могли, раз и навсегда.
Теперь же у нас, у рабочих, нет ясности в мыслях, слишком многие стараются нас запутать.
Вечер. Как прекрасна в сумерках старая часть Модуньо. В ней всегда что-то для себя откроешь: арку, портал, двор, колодец, балкон. Через двери видно, как сидят за ужином целые семьи, старухи суетятся у жаровен, ребятишки играют под столом, девушки вышивают. Замысловато изогнутые улицы пересекаются друг с другом. Читаю названия: чем беднее и пустыннее улицы, тем чаще мелькают на табличках имена генералов, докторов, адвокатов, священников. Черт побери, говорю я себе, какое отношение имеют всякие дармоеды к этому причудливому, словно на вышивке, узору нищенских улочек?
Если старая часть городка все еще хороша, то предместье с его новостройками внушает ужас. Улицы забиты машинами — хорошими машинами, отличных марок, попадаются даже внесерийные… эти роскошные, сверкающие лимузины плавают в дерьме, в отбросах. Может, так и должно быть, чтобы символ престижа очутился на помойке.
Сегодня, выйдя с завода, я увидел, что многие рабочие из первой смены ждут на улице автобус. До недавнего времени таким болваном был только я, поджидал вечером автобус, а навстречу из ворот выезжали сотни легковых машин, они слепили меня фарами, обдавали выхлопными газами и пылью, мне оставалось только ругаться. Ну погодите, кончится для вас эта Америка!
Помню, мальчишкой я часто шлялся по улицам, подбирая всякие старые железки. Мне тогда было от силы лет семь-восемь, стало быть, с тех пор прошло почти тридцать лет. Мы, ребята, охотились за кастрюлями, мисками, ручками. Счастливчиком считался нашедший патрон от лампочки с нарезкой и свинцовой напайкой. Не помню уж, для кого и зачем собирал я все это. Помню только, что иногда я за этим занятием прогуливал школу — рылся в помойках, ворошил кучи хлама, попадавшиеся мне на пути.
Завод все разрастается и разрастается. Все дальше отступает сельский пейзаж. В первые годы завод казался крошечным, затерянным среди бескрайних полей. Летним днем на заводской территории, там, где раздевалки, можно было запросто наткнуться на змею, вечером — на лягушку. В сумерках с деревьев кричали совы, перелетали с ветки на ветку сороки. Летом столовая буквально утопала в зелени, трава лезла на стены, а в зашторенные окна врывался терпкий запах ромашек. В раздевалки по-свойски вползали ящерицы, гуляли между грубыми резиновыми сапогами и невозмутимо выскальзывали наружу. На заводе я уже скоро пятнадцать лет. В первый день работы я радовался, что получил место, и все же в душе не переставал сожалеть о прошлом. Помнится, я даже сочинил стихи.
Не плачь, дедушка, не плачь,
Может, и сегодня поспеет скоро ужин —
Жаркое из фасолевых бобов,
Пусть сготовленное в доменной печи,
На жесткой плитке наступающего на нас цемента.
У меня нет плуга,
Я не объезжаю лошадей,
Я не выгоняю овец и собак на пастбище,
Я на перепутье в этой синей блузе
Стою и думаю: а не махнуть ли к тебе.
Но завод под боком,
А у меня к тому же нет воска,
Чтобы заткнуть уши и не слышать заводского гудка.
Иногда, после обеда, кто-нибудь вытаскивает бутылку спиртного. Тут же появляется несколько пластмассовых стаканчиков и раздается клич: а ну, друзья, выпьем. Все оставляют станки и подходят к импровизированной стойке. Если кто поинтересуется, по какому поводу пьем, ему ответят: пей и не задавай вопросов. Когда же тот продолжает настаивать, выясняется, что у кого-нибудь день ангела, или жена родила, или человека перевели в другой разряд. А вот дни рождения мы празднуем дома.
Рабочий класс, похоже, совсем сбился с пути. Профсоюзы притихли. А между тем на нас то и дело валятся всякие невзгоды. Дождь несчастий. Никому и в голову не придет призвать нас к борьбе, протесту, словно все идет хорошо, все в порядке, и все же, спрашиваю я, долго ли нам еще быть вьючным скотом? По-моему, надо проводить какую-то твердую линию, протестовать, невзирая на исторический компромисс. У нас теперь, насколько я понимаю, революцию никто не собирается делать, так давайте же по крайней мере открыто заявим: то немногое, чего мы добились в борьбе, мы не отдадим ни за какие коврижки.
С какой стати столько бороться, а потом дать себя одурачить?
Двоюродный брат пригласил к себе в гости родственников, в том числе и меня. Он отмечает рождение первого сына — до этого у него народилось шесть дочерей. В доме большой праздник. Двоюродный брат один из немногих близких, который остался крестьянствовать. Дом у него старый, но чистый и добротный — такие всегда вызывают во мне зависть. У брата есть все: печь, колодец, очаг, толстые каменные стены, за которыми прохладно летом и тепло зимой, бочки, оливковое масло, отхожее место с вырытой в земле ямой, всевозможные запасы, скот, огород, любящая жена — словом, все. Случись ледниковый период, ураган, засуха, холера, война, здесь по крайней мере какое-то время можно отсидеться. Итак, теперь у двоюродного брата отличный бутуз и шесть девочек — они рядком уселись за стол. Жена брата — крупная женщина с выразительными, говорящими глазами, быть может, потому, что сама говорить не умеет: она немая.
Пиру нет конца. Ешь, ешь, и все никак не наешься, пища радует рот и желудок. Проникая внутрь, она будто расползается во все стороны — направо и налево, попадает по венам в голову, в руки, в живот, который, того и гляди, лопнет от переполняющих его калорий. Вино! Белое, прозрачное, оно так и выстреливает тебе в голову всеми своими градусами. Нас человек тридцать, мы сыты, немного пьяны, лица раскраснелись, от очага пышет приятным жаром; девчушки в разноцветных фартучках смотрят на нас почти с испугом, широко раскрыв большие глаза. Мать покачивает младенца в стоящей рядом люльке. Кто-то поет, еще один двоюродный брат рукой отбивает такт по столу, другой постукивает стаканом, стоящим на столе рядом с бутылкой, еще один катает хлебные шарики, а тот, отодвинув занавеску у стойла, где стоит мул, пытается влезть на него.
На улице тишина, ночной воздух обжигает лицо; раздается звонок велосипеда — это проезжает сторож. Возвращаюсь в дом и чувствую, что клонит ко сну. Решаем, что пора бы и по домам, но двоюродный брат настойчиво оставляет у себя: ведь уже поздно.
Нам отводят большую комнату с широкой постелью; здесь ничего не изменилось со смертью деда и бабки. В ноздри ударяет запах старины, наверно, это от пыли, изъеденного дерева и плесени, — странный запах, сродни запаху копченых колбасок или маленьких красных перчиков. Мы валимся все вместе на кровать прямо в одежде. Нас шестеро, а может, семеро, поди сосчитай, укладываемся кто поперек, кто вдоль кровати. На пол с глухим шумом падает обувь, один уже храпит, другой кашляет, этот курит, тот почесывается. А потом я больше ничего не слышу.
Товарищ, который работает на станке рядом со мной, озабочен: обтачивая деталь, он ошибся в диаметре на несколько сотых миллиметра. Беда в том, что партия состоит всего-то из пяти деталей, а он уже запорол одну из них. Я говорю ему, сойдет и так, не бери в голову, эти детали пойдут в мазут, в грязь, в дерьмо…
До чего же хитрая штука этот завод. Какая-нибудь сотня квадратных метров, и здесь умудряются выжимать пот из сотен и тысяч людей. А ведь эти люди давно бы должны научиться летать.