Мне противно. Мерзко.
Я ненавижу его. Он тот, из-за кого моя семья разрушилась. Нет, не он сам разрушил, а его отец. Но он всё знал, а значит, и он виновен в смерти папы.
Предательство окутывает пеленой.
— Отпусти, — шиплю как дикая змея, пытаясь вывернуться из его стальной хватки. — Отпусти! Не трогай меня! — кричу, не желая чувствовать ненавистные руки на своей коже.
— Аля, прекрати, — прикрикивает, но я всё равно выворачиваюсь змеёй.
Одна его ладонь ложится на затылок, он прижимает с силой мою голову к своей груди, не давая пошевелиться, отлипнуть от него. Но я не сдаюсь, продолжая брыкаться, проделывая нужные манипуляции.
— Отпусти! — бью маленьким кулачком в его грудь, пытаясь сделать хоть что-то, чтобы он выпустил меня из своих рук, не трогал, не прикасался.
Но кто я против сильного взрослого мужчины? Так — маленькая, одинокая, слабая мышка, которая никому не нужна.
Мать предала, сразу же после смерти папы решила выскочить за другого человека, приставившего ко мне своего сына, которого ненавижу всей душой. А то, что именно Александр поручил своему сыну присматривать за мной, у меня нет никакого сомнения. Но и его сыну я тоже не нужна. Давид лишь выполняет просьбу своего отца.
А человек, которому я была нужна — его нет в живых.
При воспоминании о папе по моей щеке покатилась одинокая слеза. Почему ты меня оставил, папа?
— Не прикасайся ко мне! Слышишь?! Никогда! — пытаюсь вновь ударить, всхлипывая, но не получается — Давид ловит кулак, заводя две мои руки мне за спину.
— Смотри на меня, — вновь прикрикивает. Но я не смотрю — отворачиваюсь, зажмурив глаза.
Тогда Давид, держа одной рукой мои запястья, другой ловит подбородок, фиксирует пальцами и поворачивает к себе моё лицо.
— Ты вообще думаешь, что ты делаешь? — прикрикивает. — Ты могла запросто переломать себе позвоночник или ещё хуже — шею. Ты о чём думаешь, дура?! — говорит на повышенных тонах, в глазах злость, которой не было ещё несколько минут назад.
— А кто тебя просил здесь появляться? Ты мне кто, брат, что ли? Никто, — зло смотрю ему прямо в глаза, чтобы он понял, что я его не боюсь. — Ты мне никто! И я не собираюсь тебя слушать, чтобы ты там ни говорил, — последние слова произношу спокойно, но так, чтобы он понял: я не собираюсь плясать под его дудку.
— Я твой брат, — смотрит прямо в глаза своей бездной, проговаривая каждое слово уверенно, твёрдо.
— Никакой ты мне не брат и никогда им не будешь. Ты мне никто. А теперь отпусти меня, — вырываюсь, шиплю. — Мне нужно дальше работать. И убирайся вообще отсюда.
— Сейчас ты вместе со мной поедешь домой и будешь сидеть в своей комнате, а не шляться где попало ночью, — смотрит, не отрывая от меня своих глаз.
Вижу, как злится, как я его бешу. Как его глаза горят ненавистью точно так же, как и мои.
Вот только ты не на ту напал, Давид. Я не собираюсь тебе подчиняться и делать так, как ты хочешь. Ты мне никто. Таким и останешься навсегда. Я ненавижу и презираю тебя.
— Так не будет, Давид, — вырываю свой подбородок из его цепких пальцев.
Но мужчина ничего не говорит. С минуту смотрит на меня пронзительно, а потом резко вместе со мной поднимается с места, где мы сидели, не выпуская моих рук, наклоняется, хватает меня под колени и закидывает себе на плечо.
Глава 10
Александра (Аля)
Один лёгкий шаг, и стопы вдруг утопают в вязком мокром песке. Он тут же прилипает к ногам, просачиваясь меж пальцев на ногах, словно мелкий бисер. Зарываюсь пальцами глубже, наслаждаясь лёгким массажем. Неожиданно к ногам подступает прохладная вода, дотрагиваясь сначала до пальцев, потом осторожно обнимает ступни, а потом ласково дотрагивается до щиколотки, принося какое-то несравнимое наслаждение, умиротворение.
Губы растягиваются в лёгкой, счастливой улыбке. Я наблюдаю, как бирюзовое облако с воздушной пеной окутывает мои ноги.
Прикрываю глаза. Делаю глубокий вдох, вбирая в себя воздух. Чувствую в душе какую-то лёгкость, свободу, желание жить и делать всё то, что требует душа. Вот что я чувствую в этот момент, наполняясь счастьем. И нет никакой пустоты, что ещё мгновение назад окутывала меня, терзала сердце, оставляя рваные раны и всепоглощающую боль.
Вдалеке слышу крик чайки, что парит над морем, играя с волнами. Она зовёт его, кричит, просит, умоляя не отпускать, не оставлять её одну. Как оно отвечает, не желая покидать любовь всей своей жизни.
Песнь чайки отзывается щемящей тоской. Словно она теряет то, что ей так дорого.
Совсем легко, почти невесомо чьи-то руки касаются моих плеч. Вздрагиваю. Резко поворачиваюсь, натыкаюсь взглядом на родное лицо и улыбку.
— Папа! — вскрикиваю, кидаюсь в его объятия.
В груди разливается тепло, счастье, лёгкость. Прижимаюсь к нему, кладя руки на грудь. Закрываю глаза, делая глубокий вдох, чтобы вновь почувствовать аромат корицы и ванили. Как в детстве. Такой родной, самый дорогой на свете.
По щеке бежит слеза. Одинокая. Она убивает и вновь воскрешает меня к жизни. И сейчас мне не хочется её смахивать — я хочу чувствовать все эти эмоции. Впустить их глубоко в себя, чтобы рассеять эту пустоту.
Наконец я могу обнять папу. Я так скучала.
— Я так скучала, — не говорю, шепчу, боясь спугнуть этот момент.
Боюсь, что всё это окажется миражом, лишь моим видением. И стоит мне открыть глаза, как всё это исчезнет, и я вновь останусь одна, никому не нужная. В своём одиночестве и боли.
— Хвостик, — сильные руки обнимают меня, прижимая крепче. Гладят по голове, как совсем ещё недавно, когда он был ещё рядом, и я могла это чувствовать наяву. — Ну, что ты, моя маленькая девочка? — спрашивает папа, а я ничего не могу сказать.
Из груди рвётся крик, но я глушу его, позволяя себе лишь сдавленный всхлип.
— Я так скучаю, пап. Мне плохо без тебя, — мотаю головой из стороны в сторону, давлюсь слезами.
Я маленькая, слабая девочка в его сильных и надёжных руках, которая сейчас так нуждается в нем. Кто, если не он, защитит меня от всех?
Хочу сказать так много, но не могу. Язык немеет, не позволяя произнести ни звука. Лишь мычания и всхлипы. Боль вновь заполняет мои лёгкие, отравляя меня, каждую мою клетку, каждый орган, как никотин, проникая, съедая капля за каплей, день за днём, пока я живу и дышу.
— Хвостик, — вновь говорит отец, окликая меня.
Поднимаю зарёванное лицо вверх, встречаясь с ласковыми глазами и доброй улыбкой самого дорогого человека на свете. Он смотрит всё так же, с любовью, даже несмотря на то, что с каждым днём я погибаю. И ломаю саму себя, но поделать ничего не могу с этими чувствами. Они глубоко в душе.
Папа подносит большой палец к щеке, осторожно смахивает слёзы сначала с одной стороны, потом с другой, но сейчас как-то мучительно грустно. Словно и ему плохо и больно — и всему виной я, что извожу себя.
— Хвостик, — гладит по голове, смотря прямо в мои глаза. — Ты должна быть сильной, — проводит по волосам, нашептывая будто маленькому ребёнку. Но я и есть ребёнок. Ребёнок, которому одиноко без любимого родителя. Он нуждается в нём, как ни в ком. — Мне больно видеть тебя такой, — вновь смахивает большим пальцем слезу. — Вспомни, как ты мечтала стать балериной большого театра. Помнишь? — лучезарно улыбается. Киваю, не в силах произнести ни слова.
— А помнишь, как ты делала свои первые шаги в балете, когда была совсем ещё крохой? Падала и вновь вставала с таким грозным видом, словно решительный маленький воробышек, решивший сделать невозможное, — где-то далеко в памяти проскальзывают эти воспоминания, и я смеюсь, прикрывая одной ладошкой рот. — Ты же такая сильная у меня, Хвостик, — в груди щемит болью, тоской. — Не губи себя, девочка, — гладит по щеке, а в глазах боль. — Оттуда мне больно видеть, как ты страдаешь.
Мне стыдно так, что опускаю голову вниз, понимая, что отец во мне разочаровался. А ведь он всегда верил в меня, а я его подвела.