Но оказалось, что его в ее жизни нет. Так он решил, и спорить с его решением было бесполезно. И глупые фантазии про какой-то образ, который всегда с нею, как в плохом кино, были только глупыми фантазиями, больше ничем.
Так она думала, сидя на сундуке у окна. Вернее, такие мысли она втискивала в свою голову, глядя, как светлеет за цирковым окном городское небо. Потом она встала с сундука. Подошла к вешалке у двери. Нащупала в полумраке комнаты свою куртку. Нашла в кармане телефон.
Номер, который Матвей записал в ее тетрадке, Маруся помнила наизусть, хотя вообще-то плохо запоминала цифры. Но позвонить по этому номеру было невозможно. Невозможно было разговаривать с ним как с обычным телефонным собеседником. Он не был обычным собеседником; она не знала, как с ним разговаривать.
Но зато она знала другое. И это «другое» было из категории того, что – важно.
Маруся набрала номер ермоловской квартиры. Она надеялась, что Анна Александровна не станет расспрашивать, зачем ей надо знать, где сейчас Матвей, и растерялась, когда трубку взяла Антонина Константиновна. С ней Маруся за все время, которое прожила у Ермоловых, виделась раза три. Матвеева бабушка существовала на каком-то очень дальнем, незамечаемом краю ее сознания.
Но ее растерянность длилась секунду, не больше. Все это – растерянность, нерешительность, упрямство, желание настоять на своем, все, что прежде казалось ей таким существенным, – было всего лишь детскими глупостями, которые она долго, непростительно долго лелеяла в себе. И они были – неважно.
Антонина Константиновна не удивилась, услышав Марусин вопрос, да еще ни свет ни заря. И зачем Марусе понадобилось знать, где Матвей, не спросила тоже.
– Он в Сретенском, – сказала она. – Знаешь, где это?
– Знаю.
– С Казанского поездом до Лебедяни, оттуда автобус ходит.
Марусе показалось, Антонина Константиновна хочет сказать что-то еще. Но та ничего не сказала.
«Странная какая-то, – подумала Маруся, положив трубку. – Откуда она узнала, что я туда ехать собираюсь?»
Мысль о том, что Матвеева бабушка тоже может знать, что важно, что неважно, в голову ей не пришла. Да она больше и не обращала внимания на то, что приходит ей в голову.
Поезд шел до Лебедяни так долго, что дальше, до Сретенского, Маруся готова была идти пешком. Ей казалось, так будет быстрее. Она не могла больше выдержать неспешную и неспешностью своей не зависящую от нее дорогу через леса, потом через поля, потом по кромке бесконечных садов... Лучше бы и правда, как в сказке, идти да идти за волшебным клубочком и знать, что он приведет к тому, кто ее ждет.
Когда не клубочек, а дребезжащий рейсовый автобус, по дороге к тому же дважды ломавшийся, привез Марусю на окраину Сретенского, она растеряла всю решимость, которой была полна в этот бесконечный остаток ночи и в это растянувшееся утро.
Ермоловский дом стоял на самом краю деревни, в глубине огромного сада. День был пасмурный, но все-таки видно было, как над трубой тускло вьется, сливаясь с туманом, дым. Это значило, что Матвей дома.
«Что я ему скажу? – подумала Маруся. – Что жить без него не могу? А он ответит: «Мое какое дело?» И правильно!»
Все это ничем не отличалось от обычного телефонного разговора, во время которого собеседники не видят друг друга и не знают, что друг другу сказать. Собственная опрометчивость была для Маруси теперь очевидна.
Она взошла на крыльцо, подняла руку, чтобы постучать в дверь, – и не смогла постучать. Вот он спросит из глубины дома: «Кто там?» – и что она скажет? Она не могла ответить внятным словом ни на один вопрос, не знала, что будет делать через минуту, знала, в чем состоит ее опрометчивость... Но при всех этих смешавшихся в ее голове знаниях и незнаниях чувствовала совсем другое: все, что она делает, не может быть иначе. Как странно!
Маруся толкнула дверь – она оказалась не заперта – и вошла в сени. Матвея в доме не было, она сразу это поняла, хотя полной, звенящей тишины не было тоже. Просто не могло ее быть в бревенчатом доме, где дышат, прислушиваясь к себе, старые стены.
Маруся все же заглянула на зимнюю половину, где топилась печь, потом в угловую горенку, потом прошла на летнюю половину – вдруг ошиблась? Матвея в самом деле не было; комнаты, по которым она шла, пугали своей оставленностью.
На летней половине было по-весеннему холодно. Когда Сергей привез ее сюда – как давно, сколько пустых и глупых желаний и фантазий теснилось тогда в ее голове! – было точно такое же время – весна, апрель. И так же холодно было на летней половине, но она любила здесь сидеть, потому что из окна виден был просторный, спускающийся к реке сад, а под склоном текла речка, и, хотя ее не было видно, чувствовалось, что она есть.
Она села у окна, прижалась лбом и носом к стеклу. На подоконнике лежало твердое желтое яблоко, конечно, прошлогоднее, ведь сейчас на яблонях только-только лопнули почки. Сад за окном стоял в светло-зеленом тумане. Всю жизнь можно было вот так сидеть, смотреть на этот живой предлиственный туман, и на это не жаль было жизни. Но Маруся вышла из комнаты и спустилась с крыльца в сад.
Он был очень большой – ей показалось, до реки она шла по нему так же долго, как от Москвы до самого этого сада.
Матвей стоял на берегу реки. Берег был высокий, но Красивая Меча еще бурлила половодьем, глухо шумела у самых его ног, позванивала остатками льдинок. Маруся не видела его лица, но знала, что глаза у него такие же, как глубокий лед, от которого еще не освободилась река.
Она больше не думала, что он скажет, когда обернется, и что она ответит ему, и он ей, и что будет потом... Все это было – неважно.
Матвей обернулся. Глаза оказались совсем другие. Они сливались с весенним лиственным туманом.
– Маруся, – сказал он; в его голосе не было удивления, а было только отчаяние. – Прости ты меня!
Она засмеялась.
– Не простишь? – с каким-то мальчишеским унынием спросил он. – Почему смеешься?
– Я на эту песенку с детства ужасно сердилась, – сказала она. – А папа твой ее любил почему-то и меня ею дразнил. Мурка, Маруся Климова, прости любимого!
– Любимого... – Он вздохнул и чуть не шмыгнул носом, тоже по-мальчишески. – Хорош любимый!
– Хорош. – Маруся подошла ближе. – Только холодно ему. Апрель же.
Он стоял над рекой в одной рубашке.
– Ему не холодно.
Матвей был гораздо выше ее, но каким-то непонятным образом смотрел на нее исподлобья, очень смешно. И, конечно, он ее обманывал: у него даже губы побелели от приречного холода, и плечи вздрагивали. Маруся подошла к нему совсем близко. Ей хотелось положить руки ему на плечи, но она не решалась. Глаза его были ей так же непонятны, как яблоневый туман, с которым они сливались цветом.