Может быть, поэтому он не уходит от нее? Боится?
Пытаясь сбежать от мыслей и воспоминаний, от этой боли, от этой невыносимости, прошептал тихо, одними губами:
— Ри-та… Спаси меня, Рита. Спаси меня…
* * *
Рита с трудом успокоила мать. Все оказалось именно так, как она и думала…
«Бедная ма, — вздохнула про себя Рита. — Узнала, что Мариночка снова заболела, и предложила помощь. Приехать — побыть с внучкой…»
— Понимаешь, — говорила мать, комкая платок, — это жестоко… Она так закричала: «Нет! Не надо вам сюда приезжать! И не думайте! Незачем вам…» Как же так, Рита? Господи, за что они нас так ненавидят-то?
Рита ничего не отвечала. Только прижимала к себе хрупкие материнские плечи и молчала, успокаивая ярость. А та, непослушная, жгла сердце, заставляя снова сжимать кулаки.
Но она справилась. Она уже давно этому научилась.
— Да и ладно, — ласково сказала Рита, — пускай… Вырастет Оля — сама к нам будет убегать от этих догматиков и церберов… Какой ребенок нормальный вынесет, если на него будут давить постоянно этой дурацкой вечной «дэпрессией»? Был бы Васька мужиком, а не вечным подпевалой… Мы с тобой и без этой семейки проживем. Ник у нас вон какой славный получился. Подрастет — и у нас с тобой защитник появится… А они пускай живут… в своем болоте.
Она много еще говорила разных слов — то ласковых, то насмешливых, но в сердце все еще стучало одно-единственное, которое она старалась погасить, как гасят огонь, потому что боялась его силы: «Не-на-ви-жу…»
Даже тогда, когда мать заснула и Рита прошла к себе в комнату, она все еще не могла успокоиться.
Она ходила кругами по комнате, сжимала руки, останавливаясь у окна, — где-то там, далеко, жила глупая красивая самка, позволяющая себе оскорблять мать отца ее ребенка. Эта самка не знала, что такое сострадание. Она поместила себя в центр вселенной и полагала, что теперь вся эта вселенная обязана крутиться вокруг нее. А того, кто осмеливался прекратить это безумное движение, она пинала… Пинала с бессмысленной жестокостью, сохраняя свой убогий мирок. Свою убогую вселенную, даже не понимая, какая она убогая, раз в ней, этой вселенной, есть место только для нее одной — белокурой Мариночки.
Васька, Васька… Даже говорить с ним было бестолковым занятием. Однажды она не сдержалась. Выпила «огненной воды» и начала плакаться ему в жилетку. Что мать стареет на глазах и часто стала болеть. Что деньги приходится добывать всеми доступными способами — и она, Рита, уже давно напоминает самой себе заведенный автомат. Что ей ужасно не хватает отца и Сережки…
Он слушал ее, но его глаза были… Она тогда посмотрела ему в глаза случайно и поняла — зря она перед ним решила исповедоваться. Он смотрел на нее заранее усталыми глазами. Он был счастлив там, в этом убогом Мариночкином мирке. И тоже закрыл двери для них с мамой…
— Прости, — вымолвила она.
— Да ничего, я же понимаю, — сказал он снисходительно. — Просто тебе надо привыкнуть, что у меня своя семья. Свои проблемы.
Она удивленно посмотрела на его безмятежное лицо. Как будто это была только ее, Ритина, мать. И два года назад только у Риты умер отец. А Васька к этому всему никакого касательства не имел. У него просто своя семья и свои проблемы.
И Рите стало так больно и обидно — не за себя. Не за Ника. За мать, которая была, оказывается, только Ритиной.
Чтобы успокоиться, Рита открыла книгу, которую только что читала Нику перед сном. «Хроники Нарнии».
Она прочитала первую строчку, и тут же из прошлого снова появился Сережка.
Ритин день рождения. В тот день она не ждала никого. Ей исполнилось девятнадцать лет, и она — Рита усмехнулась про себя — считала, что стала старой. Поэтому пребывала с утра в мрачном расположении духа.
Когда в дверь позвонили, она сидела на полу, смотрела на огонек зажженной свечи и слушала «Пинк Флойд».
— Можно и не открывать, — задумчиво проговорила она. — К чему?
Свеча оплывала, становилась все меньше и меньше, превращаясь в небольшой огарок. «Это моя жизнь, — сказала себе Рита. — Мое славное будущее…»
В дверь продолжали звонить.
— Вот тоже, — проворчала Рита.
Делать было нечего — гость, хоть и был незваным, по упрямству превосходил Риту.
Она поднялась, задула свечу и пошла открывать.
На пороге стоял Сережка.
— Привет, — удивленно протянула Рита. Она была уверена, что не говорила ему о своем дне рождения.
Он улыбнулся ей, протягивая сверток, и сказал:
— Знаешь, сестра, девятнадцать лет еще не совсем старость. Конечно, это уже и не первая молодость, но до старости еще есть время… Поздравляю тебя, сестра, и желаю обрести мудрость и свет. Это, наверное, самое главное. Остальное — суета сует, как говаривал один умный старикан.
Рита фыркнула:
— Откуда ты узнал?
— Тайну-то можно оставить? — возмутился он. — Я изо всех сил стараюсь произвести на тебя впечатление. «Должна быть в женщине какая-то загадка…»
— Ты не женщина!
— И что? Я не имею права на загадочность? Бог ты мой, думал, встретил приличную женщину, а она оказалась феминисткой! Только женщинам — все, а мужчины и так перетопчутся…
Он прошел в комнату.
— Свеча… Задушевные рыдания Гилмора… Банально ты отмечаешь день рождения! Могла бы напиться как следует, выйти на улицу, поколотить пару гоблинов и разбить парочку витрин! Потом тебя забрали бы в трезвяк или в милицию — и тогда ты навеки запомнила бы день своего рождения! А так… Кстати, почему ты не разворачиваешь подарок? Я старался…
Она послушно освободила от шуршащей бумаги его дар. Книга. «Клайв Степл Льюис. Хроники Нарнии», — прочла она и возмущенно уставилась на его довольную физиономию.
— Это же детская книга… Детская!
— Ну? — самодовольно улыбнулся он. — А ты что читаешь? Какого-нибудь Кастанеду? Или старого зануду Ортега-и-Гассета? Не-е-ет… Это, Марго, для людей, помраченных рассудком. А нам с тобой надо хранить ясность мыслей и легкость дыхания. Чтобы остаться живыми. Ты как хочешь дальше — быть живой или жить мертвой?
— Да ну тебя!
Он сел в кресло и запел:
— «Только детские книги читать… Только детские думы лелеять… Все большое по ветру развеять… Из глубокой печали восстать…»
Его голос становился все тише, тише, а потом он начал расплываться, и Рита с ужасом поняла, что она засыпает.
— «Я от жизни смертельно устал… Ничего от нее не приемлю… Но люблю эту грешную землю, потому что иной не видал…»
Сон уводил ее от него — так же жестоко, как уводила его от нее всегда повседневность. О Боже!