Дома они переходили из комнаты в комнату, стараясь не встречаться глазами. Николе казалось, что если они коснутся друг друга, их ударит током.
И среди этого затянувшегося молчания она, тщательнее обычного одевшись, вышла из дома.
Она шла пешком. Ранние зимние сумерки сделали город черно-белым. Там, где должна быть Влтава, клубился густой туман. Шпили и башни, как призраки, мелькали в серой сумятице туч.
Было то время, когда фонари еще не зажигают, но от беспокойного ощущения, что они вот-вот оживут, уже не отделаться. И ожидание этой бесхитростной вечерней радости смешивалось в сердце Николы с еще одним чувством: она словно возвращалась домой – как маленький кораблик, унесенный случайным ветром от знакомых берегов, где его терпеливо ждут…
И когда в темноте небольшого зала, сплошь затянутого черным бархатом, вдруг вспыхнуло в пучке софита движение и заметалось в черном пространстве тело, похожее на луч звезды, щемящая боль неподвижности пронзила Николу: ей захотелось оказаться на сцене вместе с танцующим Иржи.
Божена покупала фрукты. Глядя, как на медной чаше старых ручных весов покачиваются огромные сливы и персики, выбранные ее рукой, она думала о письме Николы – долгожданной первой весточке от нее.
Суета последнего месяца не заглушила в ней тревожного беспокойства за сестру. Оно родилось в Божене, когда она, простившись с Николой в гулком зале международного аэропорта, полетела над горами облаков, освещенных лучами вечернего солнца, невидимого с земли.
О Томаше она почти не думала. Разве что в связи с судьбой Николы: ревновать к своей меньшенькой – это было просто немыслимо, да и ее воспоминания о Томаше становились все прохладней и отвлеченней. «Улететь в самолете – изумительный выход, исцеляющий от любовной ностальгии», – подумала она.
Воспоминания, оставшиеся у Божены от семейной жизни, напоминали ощущения от затянувшегося сытного обеда, голод после окончания которого еще не дал о себе знать.
Никола в своем письме была целомудренна, но не по-прежнему: отведав известное Божене блюдо, она отставила его в сторону, ни словом не обмолвившись о нем. Единственным мужчиной, фигурировавшим в письме, был Иржи. Не отчаяние, не разочарование, но густой голос женской печали расслышала Божена в словах Николы. Ее сердце сжалось, но, строго говоря, такое развитие событий было триумфом ее проницательности.
А ее собственная жизнь уже катилась дальше, и теплый ветер Италии этому не мешал.
Разделавшись с организацией выставки, она могла целиком отдаться творчеству и итальянскому досугу – теперь он был частью ее самой.
Покинув их с Томашем общую мастерскую, ритм работы в которой ставил жесткие рамки ее фантазии, Божена окунулась в блаженный мир, и лишь ее прихоть и ее мастерство соперничали в нем… Весь ее жизненный и творческий опыт, словно сфокусированный в один пучок, давал великолепные результаты; Божена работала на пределе сил, не чувствуя при этом ни малейшей усталости. Ей казалось, что дух ее дедушки витает над ней в теплом воздухе Средиземноморья, и она уже с трудом представляла себе, как вернется назад в Прагу. В Прагу, которая вобрала в себя ее прошлое, но отсюда, из Флоренции, была больше похожа на огромный кованый сундук, рыться в котором интересно, но жить – невозможно.
Проводя теперь много времени на людях и наслаждаясь новизной обстоятельств и знакомств, Божена все-таки старалась оградить свой внутренний мир от любопытных глаз. Сейчас ее занимало только одно: ее впечатления от Италии должны были воплотиться в металле и камне.
Единственное настоящее сближение за месяц ее итальянского существования произошло вскоре после приезда. Фаустина Калассо, итальянка, подошла к Божене, когда та стояла на набережной Арно, у Старого моста, следя за игрой веток, перебираемых журчащей водой.
Невысокая, сухощавая женщина лет сорока, Фаустина смотрела на мир глазами смеющегося мальчика. Коротко стриженные непослушные волосы и манера одеваться дополняли впечатление, но когда она заговорила, Божена, плененная богатством ее грудного певучего голоса, повернулась и с интересом взглянула на незнакомку. И, подмываемая желанием слышать итальянскую речь, она, не удивившись, ответила «да», когда услышала:
– Вы Божена Америги? Говорите по-итальянски?
А потом они до вечера бродили по улицам, где на домах росли статуи, и время от времени возвращались к обмелевшей реке.
Фаустина приехала на выставку из Неаполя, где работала огранщицей в государственной мастерской. Она надеялась поработать с кем-нибудь из приглашенных ювелиров и попробовать себя в конкурсной программе. Она заняла кучу денег, чтобы перевезти во Флоренцию все оборудование и снять что-нибудь мало-мальски надежное под мастерскую на время проведения выставки.
О Божене она узнала, просматривая краткие резюме в рабочем каталоге выставки. Эти незамысловатые информационные визитки составляли сами участники, прибывающие на конкурс. Божена не знала, как и что принято писать о себе в таких случаях, и соорудила несколько парадоксальный текст о своем опыте и творческих пристрастиях. Он-то и привлек внимание Фаустины. Кроме того, в графе «Состав творческой мастерской» Божена поставила прочерк – Фаустина поняла, что это ее шанс.
Узнав Божену по фотографии в том же каталоге, она подошла к ней на набережной и, не лукавя, поведала о своих намерениях.
Прямота Фаустины и те работы, которые Божена увидела в ее импровизированной мастерской, куда они зашли уже под вечер, не оставили сомнений, и на следующий день Божена Америги заявила в жюри конкурса Фаустину Калассо как свою ассистентку.
Фаустина перевезла свой почти самодельный, но с удивительной точностью и любовью выверенный ювелирный скарб в просторную мастерскую, выделенную Божене, и теперь дни напролет они проводили бок о бок. Но, обе молчаливые и по натуре и в связи с ремеслом, они почти не разговаривали ни о чем после той первой совместной прогулки. Показывая друг другу наработанное в мастерской, они лишь соотносили время от времени свои замыслы и их же обсуждали, прогуливаясь вечерами по набережной, прежде чем разойтись по домам.
Фаустина долго не расспрашивала Божену о ее жизни и не рассказывала ничего о себе. Но в тот день, когда Божена вошла в мастерскую с большим бумажным пакетом и вывалила из него на стол огромные сизые сливы и мясистые персики, от которых поплыл по комнатам тонкий аромат, Фаустина молча вышла из мастерской и вскоре вернулась с букетом тосканских вин – пять или шесть узких горлышек торчали из корзины, как бутоны только что срезанных цветов, а сама Фаустина походила на сорванца, разорившего чей-то цветник.