Я так и заснул. С диктофоном в руках. И проснулся от того, что скреблись в дверь.
— Леонид Юрьевич, пора капли…
— Сейчас, — крикнул я через дверь. Но эта неугомонная женщина все равно вошла.
— Помогу?
— Я сам, — упрямо помотал головой. — И под дверью не стой.
— А то я так не слышу, — хмыкнула Зина и не вышла. Не дожидаясь пока я сяду, сунула мне в руку пузырёк с каплями. Надеюсь, хоть уши заткнула.
Это воистину походило на зверскую экзекуторскую пытку. Словно приходилось заливать в глаза расплавленный свинец. В комнате с плотно задёрнутыми шторами, чтобы ни один жалкий луч света не ранил мои оголённые, воспалённые, будто освежёванные, гляделки, я выл, скулил, орал благим матом, и ужом извивался в агонии боли, что доставляло мне это изуверское лекарство. И хуже всего, что ведь оно всё равно вытекало со слезами. Но свою злую работу все же делало — три раза в день заставляло меня страдать. Это помимо тех уколов, из-за которых я теперь точно знал зачем мне жопа. И ещё пригоршни таблеток, что я глотал с чувством презрения к их мерзкому лекарственному привкусу.
— Зина, уйди, — рычал я, суча ногами и корчась моллюском, залитым лимонным соком.
— Зина не уйдёт, — по-матерински гладила она меня по руке. — Терпи, касатик. Терпи, миленький. Зина тебе ванну уж набрала. Посижу тут с тобой покуда отмучаешься. А потом и провожу. До ванной-то.
Я колотил рукой по простыням, но она словно не слышала, причитала своё:
— А там наша Софьюшка уже приехала. Вещи в своей комнате разбирает. Говорит, вдруг вы в ночь работать будете, вот на последнем автобусе и примчалась.
— Софья? — словно обезболили меня, и я завис с недогруженной картинкой, не зная, как, не умея представить её, не видя. — Приехала?
— Смешная она, — хмыкнула Зина. — Варенье тебе привезла черничное.
— Варенье? Мне?! — поднялся я на локтях и вдруг резко полюбил варенье.
Глава 33. ВП
— Я говорю: да разве ж у нас черники-то нет? — вручила мне Зина шарф. — А она улыбается: это, говорит, не такая черника-то, что в лесу растёт. А какая-то «форте». Похожа на паслён. Специальная для глаз. Говорит, бабушка у неё такую выращивает. Та к осени спеет и сладкой становится. Вот тогда-то с неё варенье и варят.
Наплевав на ванну, рискуя обвариться, я остервенело тёрся жёсткой мочалкой в душе. Давясь пастой, чистил зубы. И кое-как попытался пригладить бороду, что уже кучерявилась как та мочалка. Но против этого я был бессилен. Совсем одичал тут один.
Наощупь выбрал из шкафа тонкий пуловер, спортивные штаны. Домашний вечер всё же. Никакого официоза. И попытался не красться по коридору, а как нормальный человек пройти.
Но инстинкты были сильнее. Сделав пару шагов, я вытянул руки вперёд. Хотя бы нашёл в себе силы шагать, а не мелко по-стариковски семенить. Шёл на её голос, звучащий из кухни. И пытался его описать.
Усмехнулся. Голос как Теремок.
«Он ни низок, ни высок. Он ни близок, ни далёк. Он ни узок, ни широк», — бросил я попытки описать неописуемое. Хотя писатель во мне и возмутился. Нет, писатель, конечно, сказал бы так: низкий бархатный с хрипотцой. Для красоты картинки. И безбожно соврал бы. Он не такой, её голос. Совсем. Не такой, словно у неё ангина. Не хрип застарелой курильщицы. Не сип охрипшего павлина. Без напористой цыганской яркости. Он мягкий. Тихий. Воркующий. И звучит как «бу-бу-бу», но не ворчливое такое «бу-бу-бу», а ласково журящее. Вот попробуйте как-то иначе, например, визгливо пропищать «бу-бу-бу». Я честно попробовал. Рассмеялся. И так с улыбкой на лице и обнял косяк кухонного проема.
— Привет, Бу-бу-бу!
— Привет, писатель, — улыбнулась она так, чтобы я услышал.
— Чайку, Леонид Юрич? — тут же предложила Зина. — С вареньицем. Черничным.
— Обязательно, — каким-то непостижимым образом подскочило у меня настроение как давление. Вот только от косяка оторваться я так и не рискнул.
— Я помогу.
Писатель во мне вздрогнул от прикосновения её холодной руки. И застрочил, застучал, зачастил словами как жеребец копытами. Так много всего хотел он сказать, что я аж резко взмок от его усердия, когда она просунула свою ладонь в мою. Не робко и неуверенно, как чужая. Не смело и грубовато, как Зина. А бережно, ласково, чутко сжала мою руку и повела за собой. Я бы пошёл и дальше, куда угодно шагнул за её благословенной рукой. Но путь оказался коротким. И я сделал единственное, чем мог её отблагодарить: накрыл холодные пальцы второй ладонью, чтобы согреть своим теплом.
— Какие ледяные у вас руки.
— Я не разобралась как включить горячую воду на кухне, — подвинула она под мои колени стул и терпеливо ждала, когда я её отпущу.
— Горячую воду, хм, — задумался я демонстративно и принял своё бессилие с этим помочь. — Кажется, я сам не знаю, как.
— Так я покажу, — забрала её у меня Зина.
Я доверчиво кусал хлеб, намазанный ни на что не похожим вареньем. И радовался, что допрос с пристрастием, что наверняка устроила Зина (А вы местная? А мама где работает? А сколько часов лететь с вашего города?) прошёл без меня. Терпеть не могу эти унылые биографические подробности. Они убивают историю, обесценивают секреты, словно показывают загадочного Сфинкса с носом, сиськами и бородой.
Не хочу знать сколько у неё братьев и сестёр, не хочу адресов, дат, знаков Зодиака, не буду даже думать при каких обстоятельствах она теряла девственность…
Но проклятое воображение уже в красках, в звуках нарисовало именно эту сцену.
Я уже слышал, как, замыкая поцелуем её стон (Родители… Тише!.. Родители!) он тут же нарушит свой запрет, и уже она (Тише… Нас услышат… Тише!) похитит звук, накрыв его губы своими. Видел, как первый раз ощутив мощь блаженных содроганий порабощённого ею мужского тела, она вцепится руками в матрас и почувствует в себе ту первородную силу, что мошоночное давление всех в мире кобелей отныне будет гнать и гнать к её распечатанным чертогам, чтобы испытать этот краткий миг опустошения, выпасть росой экстаза, и стечь млечными ручьями по её благословенным бёдрам.
И пусть я люблю запах сырых каштанов, не буду портить сцену и тревожить обоняние читателей нисходящими эманациями акта любви. И красками, что расцветёт простынь. Алым цветком невинности.
«Кстати о девственности, — задумчиво подпёр я щеку рукой, потеряв суть болтовни на кухне, — куда же впихнуть благословенную оду искушённой женщине в книге, где героине так не везёт с мужиками…»
И задуматься было над чем. Теперь между мной и миром моих фантазий, бесстыжих, сальных, срамных, щекотливых стояла она. Та, которой предстоит их — упаси бог, воплотить — выплеснуть на бумагу.
Чёрт побери, я волновался, что она меня раскусит. Поймёт, что именно её присутствие и рождает откормленных воздержанием, диких в своих фантазиях, умирающих без неё, а с ней словно вылетающих из рукава фокусника, грациозных, вдохновенных, прекрасных белых лебедей чувственных сцен, что на стадии черновика всегда такие гадкие и нескладные.
Кажется, у кого-то просто слишком давно не было секса. Но волновался я и о другом.
Что я нелепо пленяюсь этой девушкой, которую даже не вижу. Потому что улыбаюсь, слушая её милую вдохновенную болтовню. И предвкушаю… остаться с ней наедине. С ней. Или всё же с моей книгой? Или с той, что словно осталась отпечатком на моей болезненной сетчатке, и её дагерротип, негатив, образ тенью неотвратимо ложится на всё, о чём я теперь думаю.
Нелепо. Неотвратимо. Блестяще.
Ну чем не вторая часть «Роскошно. Больно. Безупречно»?
Руки тянулись писать всё и немедленно…
Глава 34. Софья
Незнакомый дом, чужая комната, новая работа — первые дни в «Тенистых аллеях» при всём желании не получилось бы назвать простыми. Но эпицентром волнения, вызывающего колебания в самых потаённых уголках моей души, конечно, был Данилов.
Возможно, у него был особый дар занимать собой весь мир, и заставлять всё вращаться вокруг себя. Как металлическая пыль к огромному магниту всё тянулась к нему, не в силах сопротивляться. А может, это только я оказалась в радиусе его поражения, потому что находилась теперь слишком близко. Запредельно близко. Там, куда доступа не было никому.