— Бог всё видит.
«Видит…»
Надя, как загипнотизированная, глядела в блестящие, обещающие кару небесную блёклые глаза, отчетливо осознавая, что эта женщина только что еле удержала себя от того, чтобы за совершенное действительно вслух не проклясть на месте. Мозг, окончательно раскиснув, обращался остывшей манной кашей. В голову с непростительным опозданием лезли закономерные вопросы. Кто она? Какие отношения связывают её с Улей? А с Егором? Откуда этой старушке всё известно?
— Кто вы есть?.. — в оцепенении пробормотала Надежда.
— Полжизни здесь живешь, а соседей своих не знаешь. Но не это страшно. Людей ты не знаешь, Наденька, — скривилась старушка в горькой усмешке. — Адрес свой я тебе не дам. Нет нужды. И ты, Ульяша, не давай.
Вглядываясь в подтаявший серый лёд, Надежда силилась понять об этой женщине хоть что-то. И не могла. Правую руку тянуло: это дочь плавно оседала на землю.
— Пойдем, Ульяна, — титаническим усилием прервав зрительный контакт, выдавила из себя Надя. — Тебе нужен покой.
***
«Егор…»
Уже несколько минут, как очнулась, но глаза открывать так страшно. И Уля лежит ничком, крепко зажмурившись. Будто, если не поднимать защищающий от мира тёмный плотный занавес век, действительность не сможет прорваться к ней безжалостной правдой. Внутри – безмолвная, безликая пустота. Её больше нет. Она – боль без конца и края, она – боль каждой клетки своего тела и каждого угла измученной, изувеченной души.
Осознание гонит по щекам горячие слезы. Вдохи и выдохи отдаются тянущей резью в грудине, и за возможность их делать она неистово себя ненавидит. Зачем? Зачем он так? Зачем?! Не она должна сейчас дышать. Он должен! Она должна на его месте быть! А он – жить!
«“Ты у него одна, Ульяша. Ты да я, да мы с тобой. Никого больше нет и не надо. Он тебя любит”»
Всегда защищал. И сейчас защитил.
Эти мгновения на перекрёстке уже не оставят: затянут сердце черным маревом не имеющего конца и края ужаса, запечатаются внутри памятью. Станут мучить стоящими перед глазами смазанными кадрами и ночными кошмарами. Пройдут с ней через жизнь.
Это она виновата. Она! Там, на дороге, не смогла стряхнуть с себя оторопь. Несясь через переход, услышала прорвавшийся через звон в ушах мамин крик, обернулась, увидела его и потеряла последние нити связи с окружающим миром. Он был таким… Настоящим. Ещё более настоящим, чем во дворе. Будто и впрямь живым! Остатки рассудка покинули стремительно. Оглушённая, приросшая к земле намертво, глядела на свою галлюцинацию неотрывно. Улица плыла в тумане, сердце обезумело: оно не выдерживало обрушенной на него горькой правды баб Нюры и по-прежнему отказывалось верить, что тринадцатилетним забвением и собственной внутренней смертью она обязана самому родному человеку.
Бредила. Егор был такой реальный и в то же время… Гул улицы глушился звуками бьющего в голове набата, вместо воздуха легкие вбирали в себя горячий воск, и внутри он застывал. Егор шлем снял и говорил ей что-то – Уля видела движение губ. Но совершенно не воспринимала смысл слов. Погрузившись в транс, не слышала вокруг себя ничего. Увязала во взгляде, пытаясь читать по глазам. И лишь в мозгу шевелилась единственная извилина, родившая мысль о том, что здесь что-то не так, ведь в её видениях он всегда молчит.
А потом… Потом она сошла с ума. Нет у неё больше её мира – стёрт мельтешением крыльев голубиной стаи. Обратился грудой обломков, жжённой землей, трухой да пылью. Перед внутренним взором застыли мокрый асфальт, любимое лицо, длинные сомкнутые ресницы и кровь в волосах. И выуженная из-под ворота футболки не уберёгшая его подвеска. На кончиках пальцев осталось фантомное тепло его кожи, а в ноздрях – её запах. Уши до сих пор слышат чужие восклицания, и горестные вздохи, и угасающий стук сердца. Вой сирен. Скованная животным ужасом душа непрестанно призывает его ангела-хранителя. Губы неустанно шепчут спутанную молитву, живот крутит, в голове крепнет понимание, что не останется в этом доме ни минуты. Дома у неё тоже теперь нет, а расстрелянное сердце больше не бьется.
«“Что должен испытывать любящий человек? Какие это чувства? Что у него внутри? Ты знаешь?”»
Рыдания рвутся в равнодушную, слепоглухонемую пустоту.
Всё ждала от него слов. Сомневалась всё, хотела понять, что живёт у него внутри, какие это чувства. Не могла простить за глухое молчание, за то, что оставил. Дважды. Дождалась – он всё сказал. Делом.
И от того, как сказал, так больно, просто невмоготу. Прокричал. Оглушил. Вколотил в сознание навечно, вырезав «слова» на сердце. По живому. Пытка невыносима, но за истончённую нить потерявшей всякий смысл жизни придётся держаться, иначе его жертва окажется напрасной.
Баб Нюра верит, что он сильный, что выкарабкается. Что ему есть ради кого бороться. И губы безмолвно шепчут мольбы. Слова в них все неправильные, таких молитв не существует в природе, ни в одном молитвослове таких не найдется. Но их диктует ей сердце, и они не замолкают ни на секунду. Она никогда ни о чём всерьез не просила Небо, но теперь просит и готова отдать взамен всё, что у неё есть. Если за всё надо платить, она готова заплатить. Пусть жизнь их разведёт, пусть его руки сомкнутся не на её плечах, пусть губы коснутся не её лба. Пусть не ей он усмехается, и гитаре пусть учит не её. Лишь бы мог обнимать, касаться и усмехаться. Лишь бы продолжил смотреть на мир глазами цвета лондонского топаза из-под вороха густых ресниц.
Звука шагов уши не различили.
— Уля…
Разлепила опухшие веки и отрешённо уставилась на ту, чьими стараниями дважды осталась без родной души. Баб Нюра ни словом ни обмолвилась о том, что именно её мать наговорила Егору, но, надо думать, невообразимо страшное что-то, раз двое, видевших его впоследствии, говорили о «жести» и о том, что узрели перед собой «мертвеца».
— Как ты себя чувствуешь?.. — встав над кроватью, робко поинтересовалась «мама».
«Уходи… Видеть тебя не хочу…»
В лицо, выражающее сейчас неприкрытое беспокойство, хотелось вцепиться когтями. И, может, тем и кончилось бы, будь в Ульяне хоть капля сил. Хоть с кровати подняться. Не было их. И языком ворочать – тоже. Поскребла по углам, однако не нашла в себе энергии на ответ. Растекающаяся горячей тягучей смолой ненависть искала и не находила пути выхода. Внутри сотрясалось и обрушалось, рвалось вон, но повторить собственной матери выплюнутое на улице – нет, не могла. Пусть читает по глазам. Пусть видит в них укор и презрение. Омерзение. При одном взгляде на маму все эти чувства вновь взметнулись и наверняка сочились наружу вместе с водой. А в голове снова загрохотало канонадой вопросов. Как она могла? Как посмела? Кто дал ей право решать за других? За двоих! Кем она себя возомнила? Господом Богом? Довольна теперь, как обернулось? Довольна?!
Свернувшийся тёплым клубком у её живота Коржик повёл ушами, поднял морду и издал долгий утробный рык, трактовать который следовало однозначно: «Не приближайся». Вместо неё всё сказал.
— Уля… — спрятав глаза, пробормотала мать, — Зоя звонила минут двадцать назад.
Печать трагизма, проступившая на мертвенно бледном лице, запустила сердце, и оно забилось в сдавленные ребра с остервенением пытающегося вырваться из капкана умирающего зверя. Причем тут Зоя Павловна? В мозгу вспыхивали обрывки фраз, что умудрились прорваться сквозь безумие и достичь сознания, прежде чем Ульяну выключило. «Зоечка поможет. Сделает, что сможет». Чем она может помочь?!
Присев на край кровати, мама коснулась кисти и, не получив никакой реакции, сжала сильнее. Мамин жалкий вид, её осторожные, выверенные действия, виноватое выражение лица, блестящие глаза, выбранный тон погружали в состояние летаргии. Грудная клетка застыла, и сердце болезненно сжалось в ожидании удара хлыстом правды.
— Его довезли. До больницы его довезли… — ком в горле протолкнула – слышно было. — Но… Уля…
Казалось, бояться еще сильнее невозможно. Возможно! Закованная в ледяные цепи страха душа вопила: «Что «но»? Что?!»