но не сейчас.
— Я. Сказал. Руки. Убрал, — тихо просипел, надвигаясь.
Он с издевкой заржал и с иронией во взгляде выплюнул:
— А то что?
Еще шаг.
— Руки.
Моя прямота его взбесила. Он убрал руки, но тут же притянул меня за грудки, рассерженно шипя мне в лицо:
— Говнюк! Правильно мамка говорила, мало тебя пороли.
— Господи! Что же это делается! — воскликнула обеспокоенно мать, хватаясь за сердце. — Отпусти! Отпусти его, слышишь! Меня! — вклинилась между нами в порыве эмоций. — Меня! — тыкая на себя пальцем, кричала. — Меня бей! Его не тронь!
— Мама — в комнату…
Но она не слушала. Самозабвенно меня защищала, проявляя высшую форму любви — самопожертвование.
— Мама, иди в комнату! — рявкнул, ясно давая понять, что наш с отцом «разговор» не для её ушей.
Было что-то такое во мне, что заставило ее услышать меня и повиноваться.
— Выпей таблетки, — не отрывая глаз от отца, твердо изрек.
— Господи! Господи! За какие грехи, за какие муки…
Дверь в комнату хлопнула, оставляя нас наедине.
— Еще раз, — схватил его за шею и прижал к стене, — будешь с матери требовать деньги и я тебе глотку перережу, гнида.
— Ах, ты говно! — замахнулся он на меня, но я ловко увернулся. Удар и жалкий скулеж. — Сукин сын! Вырастил на свою шею! — схватившись за переносицу, завопил от боли.
Еще удар. Безжалостный и точный, прямо в бровь.
— Тебе здесь не рады, усек?
Рыкнул, но не вырвался больше. Встряхнул.
— Усек?
Папаня вяло что-то пробубнил.
Не дошло… Еще удар под дых и его громкий стон.
— Сын! Сыночка! Прекрати! — выбежала мама, кидаясь мне на шею. — Оставь его! Дурак он пьяный! Сейчас соседи прибегут. Не надо…
— Ей спасибо скажешь, — отпустив шею, процедил.
Мать поспешно вытирала слезы, всхлипывая. Слезы глубокой печали и разочарования. Чертыхнувшись и прижимая руки ко рту, он попятился к двери. Мой папаша меня ненавидел. Ненавидел за уязвленную эго, за раздавленную гордость, что он годами выбивал из матери, самоутверждаясь за ее счет.
Напоследок, как шакал он бросил:
— Молокосос!
И трусливо юркнул за дверь.
Позже мы сидели на кухне. В воздухе витал запах корвалола. Мать трясущимися руками достала из коробки тонкие сигареты. Никак прятала от меня. Знала, что я не любил, когда она курит.
— Мам…
— Сынок, только одну. Не могу. Плохо мне, — поежилась и спичками подкурила сигарету. Приоткрыла окно.
— Плохо? — озадачился я. — Где? Где болит? — подскочил к ней, вглядываясь в её уставшие черты.
Она только успокоилась, но грудь еще судорожно опускались и вздымалась.
— Вот здесь, сыночек, — приложила свою ладонь к сердцу, отстраненно смотря в окно, и прошептала. — Здесь болит.
— Сердце? Может скорую?
Уголки губ печально опустились. Покачав головой, она выдохнула ядовитый дым. Затушила сигарету об снег на улице, выкинула.
— Нет, сынок, — похлопала меня по плечу. — От таких болезней лекарств еще не придумали.
Засыпая, я много думал о её словах. Когда болит душа, болеет все. Её душа была широкая. Принимала каждого человека, как своего и от того болела. Люди туда плевали. И каждый гнусный плевок был новой морщинкой, новым седым волосом, новой болезнью. Больше всех постарался этот мешок с дерьмом. Я ненавидел его всем своим естеством, и буду ненавидеть до последнего вздоха.
* * *
Детство.
За столом стояла гробовая тишина. Отец опять проигрался. Домой пришел в компании дешевой водки и, с громким стуком поставив ее на стол, гаркнул:
— Поляну накройте! Жрать хочу!
Даже бабка, что обычно была в каждой бочке затычка, умолкла. Мама спохватилась и заметалась по кухне. Если сейчас ему не насыпят закус, то скандала не миновать.
Анна Владимировна полагала, что я еще слишком мал, дабы разбираться в вопросах взрослых, но как же она ошибалась. Отец опять занял денег. Опять проиграл их в карты какой-то сомнительной компании. Дмитрий Белов был человек жесткий, но при этом слабый. Его слабостями были пороки. Хам и аморал, что все неурядицы решал грубой физической силой. О моральной не шло и речи. Он сам был слишком слаб. Только слабый человек, может быть зависим и променять семью на азарт.
Я смотрел, как он ест, громко чавкая и стуча вилкой по столу, как со стакана пил паленку, не морщась.
— Что зыришь, волчок?
— Ничего, — осмелился я ответить и за это получил по шее.
— Малый еще, чтобы папке перечить. Тащи сюда карты!
Когда я не сдвинулся с места, его нерв на глазу дернулся. Признак того, что он на грани. Почему я это делал? Может, испытывал его на прочность, а может так проказничал мой своевольный характер.
— Митя, я не думаю…
— А тебе и не надо думать, Анька! Твое дело жрачку стряпать и штаны дырявые штопать! — как всегда, он взялся унижать мать.
Она достойно это стерпела и пропустила все гадкие слова мимо ушей.
— Карты — не игрушки для детей.
— Молчать! Молчи, Анька, молчи. Ей богу, удавлю гадюку. А ты чего расселся, баран! — толкнул ногой стул, на котором я сидел. — Тащи, говорю! И из ушей бананы не забудь достать!
Несколько секунд помедлив, я все же встал. Принес из коридора старые карты. И только тогда я удостоился, так нужного детям, одобрения и гордости.
— Показывай свои фокусы, волчок.
Вздохнув, я показывал чему научился в принудительном порядке. Если каждую неделю, я не показывал новый «фокус», то получал нагоняй.
В этот вечер в нашей квартире было относительно тихо и мирно. Мать уложила в щи убитого батю, убрала разбитую за ним тарелку, что тот бросил в стену, и сама легла спать. Я еще некоторое время ворочался, пытался заснуть, но не получалось. И, нет, отнюдь не от пережитого несостоявшегося скандала. Это дело старое и привычное. Другое меня гложило. Образ светловолосый девчонки мерещился перед глазами. Она как глоток свежего воздуха, хоть и несчастная. Мне так