Спустя всего несколько недель она уже почти совсем утратила человеческий облик. Её преображение в Балерину завершалось.
Людовика всегда отличалась от нас своим сложением. Ещё в первых классах она делала всё для того, чтобы мы как можно лучше понимали, что сделаны совсем из другого теста. Она – Балерина. А балерины не должны ходить, они должны летать. Для этого, разумеется, нужно быть как можно легче.
Теперь, когда Вивьен Ла Коикс предоставила ей возможность побороться за эту единственную стипендию, она не могла щадить себя. Она должна была сделать всё, чтобы победить. «Кокетка» – самая знаменитая в мире школа классического танца, все величайшие звёзды в истории балета вышли оттуда.
Каждый день, придя в класс, Людовика сообщала нам с Ноэми:
– Тридцать один килограмм и девятьсот тридцать граммов! На семьдесят пять граммов меньше, чем вчера!
Точность имела для неё огромное значение. Как и все остальные вещи, которые должны быть, вполне понятно, безупречны.
Чем больше проходило времени, тем меньше она весила, к тому же всё дольше занималась и становилась всё увереннее, что непременно победит в июньском конкурсе. Мы с Ноэми смотрели на это чудо, понимая: то, что происходит на наших глазах, – результат её стремления превзойти всех.
Преподаватели начали рассуждать по поводу её худобы, бить тревогу, взывать к сознанию социальных работников, но в конце концов они тоже, как и все одноклассники, которые видели Людовику, были необыкновенно очарованы ею. И этот простой факт перечёркивал все их разговоры.
Если говорить о характере, Людовика была нестерпима. Но во всём остальном она отличалась необыкновенной красотой.
В последние месяцы занятий она стала приходить в школу на полупальцах, чтобы не утратить сосредоточенность. От неё невозможно было глаз оторвать.
Я уже давно боялась, что это может произойти с минуты на минуту.
Так оно и случилось. Неожиданно.
Его нашёл утром синьор Паоло.
Ватт родился месяцем раньше меня, значит, ему было почти восемьдесят лет. Он был старым, даже слишком старым для своей породы.
Его подарили Либеро и Фурио, когда родилась я, в компенсацию.
Отец сказал, что его нужно сжечь, так всегда поступают с собаками.
И раз уж об этом зашёл разговор, счёл нужным сообщить мне, что они с мамой тоже хотят, чтобы после смерти их кремировали. И даже добавил, что я не должна забыть об этом, когда наступит время. Как будто возможно забыть такие слова. Они хотят, чтобы их кремировали, а прах развеяли по ветру.
Мне вспомнилась одна песня, которая часто звучала по радио в кухне у Марии: «Я умер… как и сотни других… я умер… я был ребёнком… прошёл чрез печь… и теперь… летаю по ветру…» Песня очень нравилась мне, я всегда прибавляла громкость. И никогда не обращала внимания на слова или, вернее, не придавала им никакого значения.
Слова в песнях подбираются ведь ради рифмы, звучания, чтобы ложились на музыку, а не потому, что они правдивы. И этот ребёнок ведь не был настоящим ребёнком, а только ребёнком из песни и потому не мог умереть по-настоящему, даже если его сожгли.
Я представляла себе, как он летает по воздуху, смотрит на всё с небес и смеётся. Ребёнок этот развлекался как сумасшедший.
После смерти Ватта и слов отца я больше не могла слушать эту песню. Если она звучала по радио, я переключала станцию. Я понимала, что песня глупая, но теперь, когда слышала её, меня охватывала ужасная тревога.
Долгое время мне казалось, я сошла с ума. Потом одна моя одноклассница призналась мне, что у неё точно такая же проблема с песнями, звучащими по воскресеньям в автобусе, в котором она едет кататься на лыжах. Особенно одна, где были такие слова: «Нет в мире большего горя, чем видеть, как умирает альпийский стрелок…»
Её отец воевал в отряде альпийских стрелков, в мансарде у них до сих пор висит его шляпа. В автобусе распевали эту песню во всё горло. Только ей одной хотелось плакать. А когда запевали «Белла, чао!», то просто сил не хватало. «Если умру… как партизан… о, белла чао, белла чао, белла чао чао чао… И если умру… как партизан… похорони… меня… И похорони… высоко в горах… о, белла чао, белла чао, белла чао чао чао… Похорони меня… высоко в горах… в тени красивого цветка…» Потому что в партизаны уходили и альпийские стрелки.
– Если кремирую вас, можно будет поставить урну с прахом на камин?
– Нет, не нужно. Развей по ветру.
Только для Ватта отец в конце концов сделал исключение.
Мы похоронили пса под магнолией, где его нашёл синьор Паоло. Возможно, он упал там после своей последней пробежки.
В общем, это правильно, что я приняла хоть какое-то участие в решении этой проблемы. Ватт принадлежал Либеро и Фурио, это верно. Но когда они уехали, его унаследовала я. Он был моим, только моим четыре года из двенадцати. Треть моей жизни – это немало.
Я решила написать ему эпитафию и положить её вместе с ним в землю.
«Здесь покоится Ватт Ротко, первый призёр Книги рекордов Гиннесса 1981 года по бегу на дистанции „до магнолии“ в категории юниоров».
В тот день, когда умер Ватт, по какой-то странной аналогии с ним я перестала думать, будто мои родители бессмертны.
Великий День удивительным образом настал для всех нас троих одновременно.
20 июня Ноэми писала работу по испанской грамматике, Людовика танцевала в пачке на сцене в Париже, а я задерживала дыхание, стоя в стеклянном кубе с водой.
21 июня всё уже закончилось. Едва ли не катастрофой.
Ноэми позвонила мне и сообщила, что не добрала одного балла, чтобы отправиться в Барселону. Она даже не плакала. Казалось, окаменела от отчаяния, как в тот день, когда её мама в первый раз сообщила ей, что отец не вернётся к Рождеству.
От Людовики не было никаких известий. Возможно, мама не позволила ей звонить из Парижа.
Я ответила Ноэми, что и у меня ничего не получилось. Победил австралиец с семью минутами и пятьюдесятью восемью секундами против моих пяти минут и сорока секунд.
– Но ты же сидела под водой целых восемь минут и десять секунд? – Ноэми была потрясена.
– Это верно, но у меня зачесался нос.
– Как жаль, Леда.
– Бывает.
О том, что произошло на самом деле и что не должно было случиться, я так и не сказала ей никогда.
Я выбралась из стеклянного куба через пять минут и сорок секунд вовсе не потому, что у меня зачесался нос.
Мама, сидевшая вместе с отцом, Марией и бабушкой в первом ряду, стала меняться в лице уже на четвёртой минуте моего погружения в воду. Из-за стекла я видела, как она побледнела и зажала ладонями рот.
На пятой минуте она вскочила и через пять секунд уже стучала кулаками по стеклу. Десять секунд никто не догадывался остановить её, а она кричала и пыталась перевернуть стеклянный куб с водой, в котором я сдерживала дыхание. В течение следующих двадцати секунд никто не мог усмирить её ярость. В таком состоянии мама могла сдвинуть с места и целое здание.