Может, Петя хотел сказать еще что-нибудь, но они уже свернули на Сивцев Вражек и подошли к дому.
Алла Андреевна читала, сидя в кресле в гостиной.
– Ну как юбилей? – спросила она, поднимая голову от журнала. Соня разглядела, что журнал тот самый, французский, который принесла недавно подруга. – Стерлядь давали?
– Ага, – кивнул Петя.
– У Ефанова на юбилее фаршированные осетры были, – вспомнила Алла Андреевна.
– Чем фаршированные? – заинтересовался Петя.
– Сами собой. В общем, вы не голодные. Прекрасно! А то я не готовила. Зачиталась, – улыбнулась Алла Андреевна. – Я ведь раньше с французского переводила, – объяснила она Соне. – С детства у меня мечта была – Париж...
Улыбка у нее получилась необычная, совсем ей не свойственная. И голос прозвучал не с резкой насмешливостью, как всегда, а задумчиво и почему-то печально.
– А я не знала, что вы с французского переводили, – невпопад проговорила Соня.
«А что я про нее вообще знала?» – подумала она при этом.
Ну да, она знала, что Алла Андреевна хорошо воспитана, но при этом до бесцеремонности прямолинейна – без всякой необходимости может вогнать человека в краску каким-нибудь язвительным замечанием.
Что интересуется множеством житейских мелочей, которые не имеют к ней никакого очевидного отношения: узнав, например, что сосед поменял машину, обязательно расспросит Петю, где эта машина куплена, за сколько, в кредит или за наличные, в какой мастерской будет обслуживаться, и прочее тому подобное, – но при этом может совершенно отключиться от внешней жизни, если попадется интересный перевод, и в таком случае не заинтересуется даже тем, что собирается есть на завтрак, обед и ужин ее единственный сын.
Что всегда говорит о деньгах с такой задумчивой печалью и так подчеркивает их нехватку, будто у нее в кармане последние десять рублей, но при этом ни на секунду не задумается, купить или не купить новую посудомоечную машину, если испортилась старая.
И все эти сведения Соня до сих пор считала для себя достаточными. Но сейчас, услышав непривычные интонации в голосе Аллы Андреевны, она подумала, что не знает о ней ничего.
Удивительно было и то, что на глупые Сонины слова та не ответила, по своему обыкновению, какой-нибудь колкостью.
– И не только переводила, – сказала Алла Андреевна, – а очень себе близкой Францию чувствовала. Да и сейчас то же чувствую. Сейчас, может быть, даже в большей мере.
– Почему? – спросила Соня.
Петя ушел к себе в комнату, а она села на диван, попадающий в тот же световой круг от торшера, в котором стояло и кресло Аллы Андреевны.
Все лампы в этом доме были старинные – и та люстра синего стекла, что висела в Петиной комнате, и этот, на резной бронзовой ножке, торшер с зеленым абажуром, и настольная лампа с основанием из какого-то сиреневого камня, которая стояла в кабинете. Но, в отличие от чайного фарфора и столового серебра, они не принадлежали предкам Дурново. Все эти лампы вообще неизвестно кому принадлежали – Алла Андреевна принесла их с помойки лет сорок назад. Тогда, объяснил Соне Петя, многие обновляли мебель и выбрасывали устаревшие вещи, оставшиеся в коммуналках с дореволюционных еще времен, – и тяжелую мебель карельской березы, и допотопные люстры и торшеры, с которых замучаешься пыль стирать. Аллочке Дурново было тогда пятнадцать лет, но она догадалась, что люстре синего кобальтового стекла не место на помойке. И догадалась, как теперь выяснилось, правильно: точно такую люстру, как в комнате у Пети, она обнаружила потом в Екатерининском дворце, когда ездила в Царское Село со знакомыми американцами...
И свет от этих ламп был особенный. В этом свете Соня смотрела сейчас на Аллу Андреевну и видела ее как будто бы новыми глазами.
– С возрастом мы все становимся отчасти французами, – улыбнулась Алла Андреевна. – Не понимаешь? Просто у тебя не тот еще возраст. Вот мне когда-то одна старушка рассказывала, маман моей парижской подруги: «Если мужчина предложит француженке уединиться с ним на часок в отеле, то, может быть, получит пощечину. А может быть, она согласится – почему бы и нет, если он ей нравится? Но если он при этом вздумает рассказывать ей о своих душевных метаниях да о том, что его никто никогда не понимал, а она вот наконец поняла, или, того хуже, станет объяснять, как непросто он к ней относится, то ничего, кроме скуки, у нее не вызовет. Пощечину он в этом случае, может, и не получит, но и ничего от нее не получит вообще». Такая вот парижская жизнь.
– Но если у него правда метания? – спросила Соня. – И если его правда никто никогда не понимал? Разве так не бывает?
Алла Андреевна улыбнулась. Не усмехнулась с обычной своей иронией, а вот именно улыбнулась.
– Так бывает, – сказала она. – Но так бывает со всеми, понимаешь? То есть со всеми людьми, у которых что-то есть в голове и в сердце. На то мужчина, чтобы метаться, и на то женщина, чтобы его понимать. В этом нет ничего такого, о чем им стоило бы рассказывать друг другу. И тот, кто об этом рассказывает – неважно, мужчина или женщина, – тривиален. Пошлость это, по-нашему говоря.
Пошлость! В вечерней тишине комнаты это слово прозвучало для Сони, будто гром посреди чистого поля. Оно поразило ее своей неожиданностью и точностью. Конечно, слово это было ей знакомо. Но прежде оно лежало в глубине ее сознания, и она не связывала его со своей жизнью. А теперь вдруг поняла, что во всех переменах ее жизни это слово – главное.
Пошлость была в Лореттиных стишках про обидную любовь, и в разговорах ни о чем, которые люди могли вести часами, и в глубокомысленном замечании паренька из Калуги про то, что ум нужен, чтобы сказать себе: «Не такой уж я умный»...
А во взгляде Веры Холодной пошлости не было совсем, и не было пошлости в ее жестах, хотя все это: и взгляд, и жесты – было проникнуто преувеличенным надломом. И это отсутствие пошлости заставило Соню мечтать о том, чтобы стать актрисой, и погнало ее в Москву, и... И в Москве она поняла, что актрисой не станет никогда.
Москва была жестка, жестока, равнодушна – в этом городе было все. Но пошлости в нем не было. И этим он поразил Соню настолько, что она осталась здесь, хотя Москва ясно сказала ей: «Ты мне не нужна». Но она сама была нужна Соне, сама! А для чего нужна? Соня не знала.
– Ложись спать, Соня, – сказала Алла Андреевна. – У тебя глаза усталые. Замучил тебя Петька?
– Нет, – улыбнулась Соня. – Он же не злой.
– Но утомить может донельзя. Хотя мальчик, конечно, добрый.
Добрый? В этом Соня не была уверена. Не злой точно, а какой?.. Но Алла Андреевна говорила с нею таким доверительным тоном, что возражать она не стала.