Дачи, дачи… С кем он ездил на свою? Кому набрасывал на плечи восточные халаты из своей коллекции? Жарким ли летом? Томительной ли весной? Теплой ли осенью? Кого коллекционировал, чтобы потом бросить?
Раскосые глаза фигурки нэцке смотрели мудро и смело. Бесхитростно. К чему хитрость, когда так прекрасна жизнь? Ее не перехитришь. И себя тоже. Так думала маленькая лисица с семью хвостами, вырезанная из чьей-то кости. Сколько лет смотрела она сквозь стекло? Искала, кому это высказать. И вот нашла наконец…
– Помнишь, Лиза, сколько раз я тебе звонил, когда ты решила начать жизнь с Митей и родить? Ты почему-то отказывалась со мной встречаться. Почему? Я не мог понять. Никак не мог понять. Но ты твердила одно. Помнишь, что?
– Нет. Я вообще ничего этого не помню. Не знаю, почему. Разве ты звонил? Странно, такой провал… Это от напряжения. Мне было нелегко. Тяжело как-то, и не от беременности. Вот и забыла.
– А я думал, ты счастлива. Наконец вместе с любимым. Ждешь от него ребенка. Вот тебе и не до меня.
– Я тоже думала, что счастлива. Только мне было очень трудно. И страшно. С Митей все было как-то странно, но я верила, что так и должно быть. Ведь и он, и я – необычные люди. Так я считала. А теперь…
– Что – теперь?
– Не знаю… Все было как-то не так, как я мечтала. Совсем, совсем не так.
– А по телефону ты на первых порах болтала со мной охотно. Весело и подолгу. Неужели забыла?
– Совершенно. Начисто.
– И эту свою фразу не помнишь?
– Какую фразу?
– Ту, что я слышал каждый раз, когда просил тебя – я ведь просил, в самом деле просил, – со мной увидеться. Хоть раз. А ты знаешь что отвечала?
– Что?
– «Беременной ты меня никогда не увидишь». Твои слова. А я никак не мог понять – почему? Я так хотел тебя видеть, и именно такой… Но ты была права. Ты оказалась пророчицей. Беременной я тебя никогда не увижу. Не видел и не увижу. Никогда…
Когда мы вышли, на бульваре уже горели фонари. Но черная, черная ночь висела над светлыми пятнами тающего снега. Мы повернули назад, к метро. Вдруг он потянул меня за руку, и я оказалась в кромешной тьме подворотни. Никогда и никто не целовал меня так. И я никогда никого так не целовала. В этих поцелуях было все. Все, что бывает, все, что я могла тогда вообразить между мужчиной и женщиной. И ведь это было только начало. Только поцелуи. Всего лишь поцелуи…
Когда мы снова вышли на свет, ноги почти меня не держали. Перед глазами все плыло. Но я была уже не я, а совсем другая женщина. Желанная. И передо мной лежал весь мир. Непознанный, благодатный, манящий, он ждал меня. Теперь, после подворотни, я знала это, и знала наверное.
* * *
В сумерках, если была одна, а это теперь случалось нечасто, я подходила к берегу – туда, где сквозь туман над рекой чернели влажные сваи старого моста и неслась, взвихряясь, темная вода между ними.
Мост был разрушен так давно, что еще молодой лисичкой, разыскивая свой будущий дом, я перебиралась в Трехдубовый лес, прыгая с одного скользкого бревна на другое. Как давно это было! Но и сейчас лапы помнят, как трудно было удержаться на каждой свае – круглой, мокрой, покрытой водорослями и улитками. И хвост помнит, как приходилось ему изгибаться в разные стороны, помогая телу сохранить равновесие, и глаза будто снова рассчитывают длину прыжка.
На другом берегу брачные игры уже прекратились. Мой бывший друг – нет, не так… Та часть меня, что за все наши годы стала им, этим немолодым и прекрасным зверем, та моя душа, что навеки была отдана ему, отнята им, что переселилась в него и, безвозвратно от меня отторгнутая, все же осталась мною, – та «я» жила в нем и вместе с ним радовалась жизни.
Бок о бок с юной лисицей, еще не тяжелой, но все реже появлявшейся вместе с ним на поляне у другого берега, он проходил у самой кромки воды. Оба лакали, принюхивались, подняв головы – ведь я смотрела на них через реку, вжавшись в тающий снег, прячась в прибрежных зарослях прошлогоднего тростника. В последние ночи я их не видела. Новая семья. Новая нора. Новая жизнь уже зародилась. Где-то в темноте, в материнском теле, надежно укрытом от посторонних глаз под землей, готовилась эта жизнь впервые увидеть свет.
Но все-таки я часто приходила на берег, к старому мосту, и смотрела, смотрела…
А я была по-прежнему легка, как перышко, порхающее по ветру, как серая пушинка из оперения пойманной куропатки.
Мои танцы на снегу кончились, как и у всех лис вокруг, алый лис скрылся за полями, и я отдыхала, еще не успев ощутить горечь потери. Горечь одиночества.
Я и не догадывалась сперва, что меня ждет. Но внезапно, нежданно мое тело снова проснулось. И позвало. И вновь отрывистый лай вырвался из моего напрягшегося горла, и синие мартовские сумерки затрепетали, заволновались, будто разбуженные веерами крыльев вырвавшихся из-под снега куропаток. Все повторилось.
Так за пустоту и легкость чрева природа дала мне другую радость. Последнюю – я знала это. И была благодарна. Ах, как я была благодарна…
На мой зов он пришел из-за поля, мой огненный друг, и все повторилось.
И если бы только это… Но случилось и вовсе невозможное: он не ушел.
Запах чужой норы, другой самки, запах новой зреющей в ней жизни – все это быстро выветрилось из его шубы.
Слишком много мы носились на свежем ветру в темноте вечереющего поля, при свете медовой луны, слишком высоко прыгали, так высоко, что звезды переливались, словно капли росы, прямо под нашими лапами – так бывает майским утром, когда идешь по лесной опушке и задеваешь круглый складчатый лист, в углублении которого сверкает под солнцем радужная капля.
И когда поблизости стала появляться молодая наглая лисица, так и не создавшая ни с кем пары, – даже и тогда он остался со мной.
Наконец пора второй свадьбы прошла. Тела успокоились и отдохнули, напряжение спало.
Но и тогда он остался со мной.
Мы много играли, уже спокойно и радостно, как молодые лисята. Возились и покусывали друг друга, и наши хвосты били по воздуху, волнообразно изгибаясь. Смеялись раскрытые пасти, трепетали длинные красные языки, а лапы не знали усталости. И все же наступала пора, когда мы засыпали – друг подле друга, в одной норе, вместе.
Так он стал моим.
Но и тогда я пробиралась одна на берег реки, ложилась в снег у самой кромки тяжелой темной воды, бурунами вскипавшей у свай старого моста, клала голову на лапы – и смотрела, смотрела…
Здесь утро – все сверканье,
Здесь полдень – алый жар,
Здесь вечер тесен от птичьих крыл…[14]
У.Х. ОденАликс проводила нанятую девушку. Только что без видимых усилий та вымыла окна во всей квартире. Работала легко и проворно. И пела: сперва тихо, потом все громче. Голос был чудесный – как у цыганки. Одна песня возвращалась к Аликс снова и снова, будто заело пластинку в старинном патефоне, будто песня сизым голубем облетала Бульварное кольцо, чтобы на минуту опуститься на свою голубятню и опять взмыть в небо. «Сиреневый туман над нами пролетает, над тамбуром горит полночная звезда…» – голос все пел и пел, хотя девушки уже не было.