— Так, значит, ты еще и драться умеешь? Тоже мне, нежное дитя солнца… — тихо проговорила наконец Василиса, нарушив ценное это молчание.
— Да. Выходит, умею, — так же тихо, шепотом почти ответил ей Саша. — А я и не знал раньше, что умею. Спасибо, научила…
— Я? Я научила? — совершенно притворно и где-то кокетливо даже возмутилась Василиса.
— Ну да. Тебя же придурок этот по заднице охаживал, когда я вошел! Вот мне кровь в голову и ударила. Если б не мордовороты эти, я б его еще побил не без удовольствия!
— Да ладно, чего ты… Ему и так хорошо досталось…
— А ты не защищай его давай! Еще чего не хватало — позволять с собой делать такое…
Василиса, прикусив язык, снова замолчала. Не стала ему рассказывать, как Сергунчик позволял себе делать «такое» на протяжении всего времени, что она в его кафе проработала. Поняла — нельзя сейчас ему это рассказывать. Проснулась в ней вдруг какая-то интуиция, которая из века в век одно название и носит — мудрость женская. А вместо этого произнесла горделиво:
— А ты молодец, Саш! Так ему в глаз профессионально заехал… А говоришь, драться не умел!
— Да вот ей, богу, не умел! — засмеялся польщенный ее похвалой Саша. — Я раньше и не дрался никогда. И не влюблялся никогда. Выходит, что и не жил никогда… Так, что ли? Не понимаю вообще, что сейчас со мной происходит…
Он ласково обнял ее за плечи, привлек к себе, прижался губами к теплой макушке. Действительно, непонятно было, что же с ним такое произошло в эти дни, куда подевалось прежнее его счастливо-одухотворенное, будто летящее по воздуху спокойствие. Не было больше никаких таких полетов. И спокойствия прежнего тоже не было. А было совсем, совсем другое ощущение жизни, незнакомо-пугающее — потребность постоянная, например, появилась видеть рядом эту вот странную девушку с раскосыми монгольскими глазами, и не красавицу вовсе по стандартно-принятым мужским меркам, а наоборот, неуклюжую и насмешливо-сердитую. Или вот крайняя тревога, например, за больного ее братца — с чего бы это вдруг так надо было озаботиться о чужом, в сущности, ему ребенке? А о радости по поводу сегодняшней положительной динамики в мышцах Ольги Андреевны и вспоминать не стоит — давно он так искренне и по-настоящему не радовался…
— Все будет хорошо, Василиса. Все, все будет хорошо… — проговорил он как можно более уверенно, отдавая себе же при этом отчет, что успокаивает таким образом скорее себя, а не ее.
— Да чего уж там хорошего, Саш… — вздохнула вдруг тяжело под его рукой Василиса. — Работу-то я, выходит, потеряла…
— Ну и хорошо, что потеряла. Что это за работа — тарелки мыть? Глупость какая-то, а не работа…
— Ну да, конечно же, глупость. Я понимаю. А только как мы теперь выживать будем без этой вот глупости? Лерочке Сергеевне еще месяца два-три как минимум придется платить. И жить нам на что-то надо. Пока я себе новую работу найду, опять ей задолжаю… Нет, как тут ни крути, а придется мне на поклон к Сергунчику идти, чтобы обратно взял. Он это любит, когда к нему с поклоном обращаются. Пыжится сразу забавно так…
— Ты что, Василиса… Ты шутишь так, что ли? Ты хоть понимаешь, что делать этого нельзя? Нельзя с самой собой так обращаться!
— Можно, Саш. Можно. Еще как можно… — с веселым каким-то вздохом проговорила Василиса и взглянула на него сбоку. — Когда жизнь больше ничего не предлагает, то можно. И не унижение это вовсе, как ты, наверное, думаешь, а всего лишь физически-условные трудности. Вернее, физически-условное их преодоление.
— Так жизнь же предлагает тебе и другое. Мою помощь принять, например…
Василиса ничего ему не ответила. Все равно не смогла бы объяснить, почему действительно так боится принять от него эту помощь, почему ей гораздо проще пойти на поклон к напыженному обидой и злобой Сергунчику. Ей казалось почему-то, что как только согласится она принять эту Сашину помощь, так тут же и исчезнет, и уйдет из нее навсегда радостный праздник, и замолчит навсегда щекочущая сердце, перехватывающая горло его нежная мелодия. И что значат все эти вместе взятые Сергунчиковы истерики, унижения да обвинения по сравнению с нежной этой мелодией? Да ничего и не значат…
— Нет, дорогая моя и глупая Василиса, ни к какому такому Сергунчику ты вовсе не пойдешь. Получается, я зазря за тебя дрался? Что, в этих боях не заслужил права помочь тебе? — нарушил решительно молчание Саша. — Нет, и не думай об этом даже. И не говори больше ничего…
— Саш, ну ты как большой ребенок, ей-богу… — жалостливо заговорила она. — Ну что это получится, в самом деле… Мы все втроем, я, бабушка и Петька, сядем на твою шею, выходит? Такого груза ни одна шея не выдержит, ты что…
— А вот это уже не твоя забота — о шее моей рассуждать. Шея моя все это с большим удовольствием как раз и выдержит. На хлеб насущный да на труды Лерочки Сергеевны я уж как-нибудь заработаю — заказов больше буду брать, и все. Делов-то. И даже на Петькино мороженое хватит. А то довели парня до крайности — килограмм мороженого за один присест слопал… В конце концов у меня ведь еще и дача есть. Бабкино наследство. Хорошая дача, крепкая — на нее в один момент покупатель найдется…
— Ну Са-а-а-ш… — в отчаянии протянула Василиса, сбросив с плеч его руку и чуть не заплакав. — Ну не могу я так, ты что… Прекрати немедленно… Ну как ты не понимаешь-то, господи! Не могу я принять от тебя помощь! Да еще и дачу продавать — совсем с ума сошел! И вообще ты нам кто такой, чтобы помощь от тебя принимать? Всего лишь жилец…
Василиса замолчала неловко, сама испугавшись своих слов. Саша тоже молчал, смотрел в слабо разбавленную лунным светом темноту комнаты и изо всех сил уговаривал себя не обижаться. В конце концов не имел он никакого такого права обижаться на эту девчонку. В конце концов он здесь действительно просто жилец. Он ей никто. Он просто странный человек, капризом судьбы здесь, в этой квартире, оказавшийся. Странный человек, от реальной жизни оторвавшийся и живущий придуманным для самого себя внутренним своим солнцем. И все. И с чего это он взял, что имеет какие-то права на эту девушку? С того, что ей понравилась его писанина? С того, что думает о ней с нежностью, ранее не ведомой? Она, кстати, оказалась совсем, совсем другой, эта нежность. Он столько раз о ней писал, и представлялось ему даже, что неплохо совсем писал, а она оказалась совсем, совсем другой… Такой, о которой вовсе и не расскажешь, как ни старайся…
— Ладно, иди-ка ты спать, Василиса. Завтра поговорим. Утро вечера мудренее, правда? Иди спать, Васенька…
Он медленно провел ладонью по ее щеке, по затылку, прижал на секунду голову к плечу. И услышал вдруг, как колотится ее сердце — быстро и волнующе трепещется, нежно и горячо, как пойманная в руки маленькая глупая птица. И, будто испугавшись, торопливо отстранил ее от себя: