За окном тоже была смерть. Слякотная, темная, промозглая. Смерть во сырой земле. Тяжелой, глинистой земле. Под ней задыхаешься и перестаешь дышать. Сразу.
– Игорь очень устал. Я это чувствую, хотя он ни словом, ни делом не дал мне это понять.
Что она лезет мне в душу? Трясет ее, как яблоню? Мне и так плохо, хуже не бывает.
– Что мне сделать, чтобы умереть? – спросила она и беззвучно заплакала.
– Ничего. Жить.
– Я не хочу быть ему в тягость. Понимаешь? Я хочу, чтобы он помнил меня другой. Такой, какой я была вначале. Молодой, веселой, красивой. И здоровой. Как все. Ты ведь меня понимаешь? Знаешь, как мы смеялись вместе? Над любой чепухой? Я хочу… Очень-очень хочу, чтобы он помнил, как мы смеялись, а не как плакали. Нет. Что я говорю? Даже как плакали вместе. Как любили вместе. Как любили друг друга. Ты же меня понимаешь?
Еще бы! Я тебя хорошо понимаю. Очень хорошо. Лучше, чем кто-либо. Что ты мне все исповедуешься? Что ты мучаешь откровениями? Ты что, не понимаешь, тебе лучше, а мне только хуже? Что ты нервы мои треплешь?
Ее слепые глаза прожигали меня насквозь, смотря сквозь стекло окна городской квартиры. Ее шепот капал тихими слезами. Бесконечными слезами, растянутыми и собранными ее прошлой жизнью в огромную реку.
– Хочу, чтобы он всегда помнил меня не такой, как сейчас. Уродливой, больной развалиной. Жалкой, бездетной старухой… У нас ничего общего не осталось. Даже ребенка… С кем он останется? Кто ему поможет, Аня? Как же мне ему помочь?
Она шептала и плакала совсем беззвучно. Достойно и тихо. Как положено в тихой жизни слепой, заброшенной, никому не нужной женщины, а не как в мелодраме. Что бы я делала на ее месте? Выла и билась головой об стену? Или прыгнула с балкона? Перерезала себе вены? Откуда я знаю?
– Я его люблю, – безнадежно сказала она. – Что мне делать? Что его спасет? Господи, помоги ему! Ноги твои буду целовать!
Ее серьезные слепые глаза пристально вглядывались в хмурую осень за окном. Может, там живет ее бог? Такой же хмурый и сумрачный, как угрюмая, поздняя осень…
– Я мерзну. Все время. Он ноги мои ладонями греет. У него руки горячие. Такие горячие. – Она стеснительно улыбнулась. – Добрые…
Сил нет слышать ее ломаный, прерывистый шепот. Господи! Я ноги буду твои целовать, чтобы не слышать ее шепота. Спаси ты меня от нее! Спаси ты меня от него! Спаси ты меня от них! Умоляю тебя!
– Пропадет он со мной, – тяжело вздохнула она. – Что мне делать, Анечка? Что?
В комнату вошел Игорь, и она замолчала, заслышав его шаги. Она спасала его от самой себя. Берегла. Брошенная им, как ангел-хранитель продолжала его беречь, ни о чем не ведая. Не зная, что ее наперсница с ним заодно. Он вошел, и я выключила звук моей кратковременной памяти. Кратковременная память исчезает, едва родившись. Главное, чтобы она не отложилась в мозге в виде белка. И все тогда будет хорошо. Все!
Я попрощалась с Леной, зная, что никогда сюда не вернусь. А она ждала меня снова. И снова. Пока моя память не превратится в долговременную. И я не сойду с ума.
Мы прощались с Игорем в прихожей. Он целовал меня, я отворачивалась. Он дышал, как боксер в последнем раунде, как затравленный, загнанный зверь. Он сжигал мое тело знойным самумом, сухим, изнуряющим аравийским ветром. Я уже взялась за ручку двери, и вдруг – последний, прощальный поцелуй. В шею, у мочки уха. Мои глаза засыпал раскаленный пустыней аравийский песок, и я сорвалась с катушек. Мой мозг съехал лавиной, сметая все на своем пути…
– У тебя детские соски, – шепчет мой любовник. – Они съеживаются, когда я касаюсь их губами. Будто боятся, что я их съем.
Мы смеемся тихо-тихо. В соседней комнате слепая, тяжелобольная жена моего преступного любовника. Я целую его родинки в паху, сложенные Большой Медведицей. Я пробую мой предмет любви на вкус. У него запах и вкус горечи и пряности степной полыни, он пахнет высохшей травой узорного, фруктового, горного рая. Сумасшедшей, яркой мазни, выполненной пальцами самой природы на западном горном склоне.
– Кожа белее снега, – шепчет он, скользя пальцами по тыльной стороне предплечья. От локтевой ямки к запястью. Я снова ежусь. Это щекотно до боли.
– Мне нельзя загорать, – шепчу я. – Я рыжая от природы. От солнца моя кожа сгорает до красноты, потом снова белеет.
Он целует меня с головы до ног. Моя белая кожа сгорает от его поцелуев, словно от солнца.
Как не хочется расставаться! Всю жизнь с ним до самой смерти. Так я хочу прожить!
Мы смеемся и шепчем, забыв обо всем на свете. Забыв обо всех на свете. Такая несправедливость, что хочется плакать!
Мы смеемся и шепчем, обнимаем, целуем и любим друг друга, не замечая, как скулит брошенный, маленький щенок. Скулит безнадежно и жалко, пока его безысходная печаль не просочилась в нашу комнату и не залила нашу постель, утопив нас выше уровня моря в его безысходной печали.
– Она часто плачет ночами.
Я слышу его сдавленный голос. Сдавленный от слез. От комка в горле.
Мы лежим, сжавшись, замерев, боясь пошевелиться. Страшно до беспредельности. Постыдно до бесконечности. Несправедливо, жестоко, беспощадно до бесчеловечности. Безысходная, чужая печаль вьется, курится, обволакивает, лишает воли и разума. Я не могу это больше слышать! Не могу! Уберите это! Закройте, выключите, заткните, в конце концов!!! Сил нет! Выключить к чертовой матери!
– Сделай же что-нибудь! – ожесточенно говорю я и толкаю в бок моего любовника. – Иди! Сделай хоть что-нибудь!!!
Он ушел, я скользнула за ним и встала у щели двери. Не знаю, зачем. Чтобы добить себя, наверное.
– Я умру, – скулит жалкий, брошенный, ненужный щенок. – Я умру. Я боюсь. Что со мной будет? Скажи, мой родненький, что?
– Все будет хорошо. Не бойся. Я же с тобой.
– Я боюсь. Меня снова хоронили. Я это видела. Сама, – скулит безнадежный тихий голос, разрывая душу и сердце в клочья.
Я вижу ее слепые, неподвижные, огромные глаза. Они смотрят прямо на меня. Они спрашивают меня серьезно и молча.
– За что?
Как смотреть в глаза слепой тяжелобольной женщины? Не знает никто. Я тем более.
– Я не умру? – безысходно спрашивает слепая женщина.
– Нет. Ты же знаешь.
– Ты не бросишь меня? – тихо, стесняясь, спрашивает она.
– Нет. Никогда. Ты же знаешь. Я с тобой на всю жизнь.
Я слышу, как он ее целует. Целует ее руки, в ложбинку между большим и указательным пальцами. Целует ее неподвижные, слепые глаза. Целует ее руки и ее слезы. Снова и снова. Снова и снова. Снова и снова.
Я оделась и незаметно ушла, чтобы не возвращаться. И не надо ничего объяснять. Ни к чему. Все и так ясно. Как дважды два.
* * *
Я вернулась еще только раз, чтобы попрощаться с Леной. Не затем, чтобы вернуть ей тридцать сребреников, а попрощаться по-человечески, иначе это было бы несправедливо. Ее сердце тихо плакало бы по своему чужому, неверному другу. Разве она это заслужила?