гораздо дряннее, чем у нас, – рассказывал он бабушке. – Первая волна пришла в девять утра, во время завтрака. Через пятнадцать минут вторая волна, а потом и третья. Там же плоская земля, мама. Волны врывались по траншеям кокосовых плантаций, по заброшенным каналам, которыми изрыт город. Как нож в масло, понимаешь? Там же земля совсем не поднимается над морем.
Папа теребил пуговицы на рубашке. Закатывал рукава, раскатывал обратно. Я пыталась остановить стук зубов, наверное, еще молочных.
– Из-за траншей и каналов город промывало насквозь. Каналы оказались смертельной ловушкой. Там в грязи и слизи – тела. Люди! Волны хлестали через пляжные лавки и чайные в эти дренажные каналы. Если бы не эти каналы.
Бабушка молчала, помешивая овощи. Единственным глазом, не заплывшим катарактой, бабушка следила за овощами.
– Как же так, мама, ведь Рождество? Она же хотела поздравить тетушку, дядю. В доме никого нет, стена рухнула в канал. Там вообще никто ничего не знает. Люди бродят среди обломков, я спрашиваю, они не слышат. Город умер, мама, целый город.
– Нам сейчас о живых надо думать и о твоей дочери, – сказала бабушка.
С того дня с воспоминаний будто разом сошел зеленоватый налет. Так нашатырным спиртом коллекционеры счищают патину с ритуальных ламп. Я стала помнить ясней и четче. Но я никак не избавлюсь от душного чувства, будто мама нас обманула.
Я так ждала ее, бросалась на балкон, к окнам. Я спала на полке с ее одеждой, обессилев от слез. На полке пахло ее кожей. Просыпаясь, я путала сон и явь:
– Почему на завтрак идли, мама же сегодня готовила сладкий понгал?
– Что ты, девочка, сегодня никто, кроме бабушки, не входил в кухню.
Я забиралась через забор в соседний двор и сильно раскачивалась на качелях, чтобы достигнуть небес.
– Убьешься, кулати [9], – сказал однажды человек и остановил качели крепкой рукой.
Я умоляла Иисуса забрать меня на небо, где находилась мама. Я равнодушно посещала школу, не понимая, о чем говорит учитель. Классы заполнял бессмысленный гул. Он стоял в ушах по ночам. Я искала мамины черты в чужих, в учителях, в соседях и привязывалась к людям, как уличный щенок, которому дали сахар.
Через год я возненавидела ее за то, что она бросила меня посреди гигантского мира. Потом я поняла, что сама виновата. Я была плохой, если бы я была нормальной дочерью, она не ушла бы. Я начала помогать девочкам, я хотела стать лучше, чтоб она видела: вот сколько во мне доброты. Да и жалко было девочек: у них не осталось ничего.
У меня же была полка с маминым запахом, который с каждым днем растворялся в запахах бабушки и кухни; ее фотографии и украшения, пакет с разноцветными точками бинди в виде маленьких камешков, которые она клеила на лоб. Были комнаты, по которым она плыла то в бледно-зеленом сари с розовой каймой, то в бирюзовом шальваркамизе – самое яркое облако в Башне. У меня было кресло, в котором она любила смотреть телевизор. Девочки же не владели предметами, продлевающими жизнь их матерей.
Потом я выросла.
Теперь я думаю, она не утонула во время цунами в округе Каньякумари, а живет где-нибудь на севере с тем человеком, чей голос гулял над кружевом пальмовых теней. Просто мы надоели маме, вот и все.
Конечно, я помню день, когда Винкей с матушкой, сестрами и их мужьями приехали в наш переулок. Я стирала под уличным краном дедушкины рубахи. Босиком, в широком домашнем платье. Волосы я заколола пластмассовой заколкой со стеклянными рубинами. Это сейчас я так сильно растолстела, что платье то едва налезает, а тогда я была худая, как бездомная кошка. Очень худая я была, просто деревце папаи. Винкей подошел и спросил:
– Сестрица, говорят, здесь есть дом с надписью «Шалом»?
Шалом – это христианское слово, не знаю, что оно значит [10]. Вроде бы «аминь» или что-то такое. В нашем переулке нет номеров домов, как в новых кварталах. Зачем номера? Мы и так знаем, где кто живет, в какую школу ходят дети и сколько раз в месяц каждый муж отправляется в пивной магазин.
– Да вот же он, – сказала я. Я стирала прямо рядом с этим домом, синим и зеленым, с желтой надписью «Шалом».
Мы посмотрели с Винкей друг на друга, и я поняла, что уже встречала его многие жизни. Оказалось, правда, что это видно по лицу человека.
Сразу понятно: вот он, а вот я снова встретились в перерождении, даже ждать особенно не пришлось. Я отжала рубашки и понесла их на крышу. Я развешивала их, а сама глядела, как таскают из грузовика в дом вещи в больших клетчатых сумках. Грузовик стоял на другой улице, потому что в наш переулок он бы не поместился. Соседи высыпали на крылечки и крыши, чтобы посмотреть, какие дела, кто приехал. В нашем переулке, если бывает что интересное: отец подерется с сыном или муж с женой поругаются, так все бегут посмотреть.
Семья Винкей набили дом «Шалом» своими вещами, так что самим места почти не осталось. А Винкей вещи-то таскал, а сам смотрел на нашу крышу. Двести или триста раз забывал на моей крыше свои глаза.
Потом он ходил по улице туда-сюда. Один день ходил, второй день ходил, две недели, месяц, целый год. А после предложил мне прогуляться. Предложил, а сам все смотрел на крышу, хотя я-то была уже на земле. Я маме, ясно, не сказала, сестре только. Судха запричитала:
– Как ты не боишься, и не стыдно тебе? Осторожно, ведь он тамидж. Если что-то плохое будет, звони мне на мобильный. Вдруг говорить не сможешь, тогда набери и сбрось, я пойму и буду тебя искать. Я в полицию позвоню, и его семью в тюрьму посадят. Нет, я лучше на женский номер сразу позвоню, и ты запиши 1091 [11].
– Знаю я этот номер!
Очень она за меня боялась. Я сама не знаю, как была такой смелой. Мы встретились и на ото [12] поехали в храм Радхи и Кришны. Я так сильно стеснялась – о-о! А он в телефоне сидел. Мы ехали по нашему району, Раджаджинагару. Я стала говорить:
– Вот моя средняя школа, вот моя школа танцев.
Потом мы приехали к холму Кришны в белые храмы, где священники всем детям в Бангалоре еду готовят и где боги дают благословение людям, к которым пришла любовь. Мы молились в каждом пандале [13], поднимаясь выше и выше на гору