забыли слово, которым оно называлось, но нечто не исчезло, оно щупает взглядом наш маленький мир.
* * *
«Смотрите на людей и вещи, будто заметили их впервые», – говорит учитель Ганеш. Я вижу в волосах папы тонкие прожилки седины. Вижу, что он еще сильный лев, когда папа идет по лестничной площадке в другую часть квартиры.
Я смотрю в коридор на черные проемы, выходящие во внутренние дворы Башни. Все спят, в окнах кухонь клубится тьма, только Бэй шуршит волнами. Как последняя выжившая в эту ночь, я стою возле стола со стареньким компьютером. Через этот компьютер мы кричим в мир тамильскими и английскими словами, получая в ответ первозданную тишину. «Пусть он отдохнет», – говорим мы о компьютере как о живом, потому что хотим, чтоб пыльное сердце из проводков и плат продолжало работать.
У балкона сушилка с домашними платьями, форменными юбками, шарфами и лифчиками, спрятанными бабушкой под одежду. Красные пластмассовые стулья у белой стены напоминают капли крови на вате. В моей голове появляется рисунок: девушка в туалете смотрит на свою кровь. Ее саму не видно, только ноги. Я хочу сказать, мне не хочется рисовать откровенность плоти или сцены из Камасутры, нет, только одиночество девушки с ее непокорной природой.
Я бы нарисовала девушку, которой не дозволено входить в комнату для пуджи из-за обычного отторжения эндометрия. Деревенскую девушку, которой нельзя войти даже в кухню. Она думает, ей так сказали, что тело в такие дни выделяет запахи или лучи, которые портят пищу. Она закапывает испачканную тряпку в землю, подальше от дома, чтобы кровь не досталась злым духам. Мы все испытываем смущение и стыд из-за того, что каждый месяц нечистое покидает наши тела. И я, выпускница школы Святого Рафаэля для девочек, имею только отчаянные мысли на этот счет, наброски рисунков в голове, цикл картин, которые папа наверняка бы сжег.
Чудо, что они с бабушкой разрешили мне заниматься живописью. Тогда сам Господь помог: подсунул папе заметку о художниках, которые продают свои картины на Западе за огромные деньги. Правда, скоро наивное очарование той заметкой сменилось тревогой: «Ты будешь никем в этом городе, будешь кланяться, умолять, чтоб твои рисунки взяли. Здесь, в Мадрасе, столько художников! Если кому и приспичит украсить дом, так купят дешевые китайские картины. Тут тебе не Европа, где у людей есть время любоваться искусством; здесь, чтобы есть, нужна нормальная работа. Нет, надо переучиться на бухгалтера, пока не стало слишком поздно, ты же понимаешь в счетах». Я молчала и продолжала ездить в колледж изобразительного искусства на Пунамали-роад. «Может, выйдет замуж за богатого человека, – вдруг говорила бабушка. – Тогда еще ничего, пусть рисует». – «О чем ты говоришь, мама? – отвечал ей отец. – Богатому нужна богатая, чтобы укрепить свой капитал».
Но все равно рисованием я занималась урывками – домашние дела сыпались на меня. Тысячи фантазий, тоскующих по бумаге, таяли, не достигая ее.
* * *
Вышло так, что я стала сиротой, и очень скоро, будучи еще ребенком, я стала матерью, ни разу не рожая, не зная ни одного мужчины.
Детские воспоминания всегда покрыты пленкой, зеленоватой патиной бронзовых статуй. Мама часто уезжала в округ Каньякумари, в городок Калачел. Там жили ее престарелые тетушка и дядюшка. Но что-то мне подсказывает – дело было не в них. Мама, уезжая, каждый раз оговаривалась их старостью. Хотя в округе Каньякумари у них был собственный сын. Почему-то ее отъезды в Башне принимали как должное.
В Колачел она взяла меня только раз. Я помню запах старых людей и вещей в комнатах. Я выходила на улицу. Стены всех домов были побелены, а на крышах лежала бледно-красная черепица. Вдоль улицы был прорыт глубокий канал. Дом тетушки и дядюшки почти висел над этим каналом.
– Не подходи, – говорила тетушка, – там живет Поочанди [8].
Я очень боялась, но заглядывала в канал. На дне лежали ветки, сухие листья и мусор. Поочанди прятался под ними, как ящерица.
Я запомнила еще плантацию кокоса. Я бегала среди пальм. Солнечные потоки и тени листьев образовывали на земле равномерный узор. Мамин смех блуждал по плантации, становился частью орнамента.
– Осторожно, смотри, чтоб она у тебя не упала в траншею, – звучал мужской голос. Я знаю, что это был не папин голос, но ничего не помню, только тени, похожие на схватившихся за руки людей, и блики.
– Эти траншеи для изготовления койры, посмотри, – чужой голос вытекал из невидимого горла. – Здесь вымачивают орехи, потом волокна отделяют, расчесывают, как мама расчесывает твои волосы, и сушат. Из них делают нитки, а из ниток циновки, веревки и канаты для кораблей.
– Если ты упадешь в траншею, из твоих кос сделают сеть для рыб, – сказала мама. Мне не нравилось, как она говорила в тот день. Слишком тонко, будто струна или лезвие, не по-настоящему.
Они говорили про койру, чтоб отвлечь меня, чтоб я забыла что-то другое и помнила только мутную траншею, над которой стоят резные тени. Мы не так уж и долго пробыли тогда в Колачеле. В следующий раз мама уехала без меня.
* * *
Уродливый страх поселился во мне. В те дни бабушка не выходила из кухни, папа занимался бумагами – изо всех сил наша маленькая семья старалась помочь людям. У нас уже жили первые девочки – дочери погибших рыбаков.
И я, и девочки были перепуганы, как зверьки. И я, и они жадно ловили любой звук, вглядывались в женщин, которые пробирались по улице через поваленные ветки и шифер. И я, и они сотрясались от нервного тика, если лицо женщины или цвет ее сари казались знакомыми. Мы безвольно хватались за решетку балкона, чувствуя черную пустоту внутри рук, пальцев, живота, когда очередная женщина, приближаясь, становилась совсем не похожей на маму.
Мы потихоньку выходили на лестницу, спускались вдоль стен. На первых этажах Башни на ступенях слоем лежали сырые кустарники, сломанная мебель. Водоросли оплетали перила. Я думала, что это ножки морских человечков. Песок и мокрая земля покрывали первый этаж. В решетке лифта застряла кровать. На широкой внутренней террасе, где висят почтовые ящики жильцов, лежала перевернутая кабинка моторикши. Ее желтые бока зияли среди гнилостных древесных цветов спутанного разрушения. Я захотела нарисовать моторикшу. Тогда впервые неудержимо во мне загорелось желание рисовать, чтобы избавиться от космического страха, который едва умещался в моем детском теле.
Папа вернулся из округа Каньякумари. Он говорил и говорил как сумасшедший. Хотя в те дни все говорили либо как безумцы, либо как братья.
– Там гораздо хуже,