— Ты, конечно, этому не веришь? — спросил я. — Странный же ты человек: в обман готова верить, а правде — нет.
Долго, долго она молчала, отвела глаза, с судорожным всхлипом выдохнула:
— В-верю… Спасибо, Павел.
Кажется, я победил в этом неравном поединке, заставил ее поверить себе, но что мне это может дать: свершилось, время еще никто никогда не поворачивал вспять.
Она снова тихо плакала, не осмеливалась уйти, все еще чего-то ждала. Опущенные плечи, оброненные руки, перепутанные густые волосы, плавная линия шеи, крепкие колени — бессильная. Обними сейчас ее — не оттолкнет.
А потом… потом почувствует отвращение и к себе, и ко мне. Хорошая же память — «на прощай». Да и не хочу я подачки на обездоленность!
Стучал в окно ленивый дождь… В глубине груди, за ребрами, лежало что-то лишнее, массивное, давило вниз — каменная булыга, боязно дышать. И дурацкий фартучек висит на мне — три пляшущих поросенка.
У Гоши Чугунова два достоинства: он неприкаян, он свят. Неприкаянность и святость издавна исступленно почитались на Руси. К слову убогих святителей прислушивались порой сильней, чем к слову всесильных самодержцев. Самый знаменитый храм Москвы стоит в честь юродивого нищего — Василия Блаженного.
Как и прежде, среди людей много таких, кому неуютно в мире сем, готовы от него спасаться в мире воображаемом. Как и прежде, блаженные, не от мира сего, современного обличья, но неизменной святости, предлагают способы самоспасения. Майе неуютно, а неприкаянный спаситель может заполнить всю ее жизнь, всю, без остатка! Мне с моей приземленной трезвостью не останется в ней места.
Майка! Я отравлен тобой!
Майка! Отказаться от тебя, забыть тебя свыше всех моих сил!
Ты и в самом деле единственная! В людском половодье, что обмывает меня, другой такой нет и быть не может!
Не проживу без тебя — возненавижу людей, сойду с ума!
Уж лучше бы мне не встречаться с тобой, Майка!
Будь проклят тот день, когда я впервые тебя увидел!..
Я с содроганием вспоминал случай у загса, когда вдруг появился пророк-доброволец — небритая рожа, голос с апокалипсической страстью: «Леб-бе-ди-и бел-лыя! Касаточ-ки!.. Братья женихи! Разбегайтесь!» Один из женихов внял ему. «Сенечка! Подлец! Прохвост!! Сволочь!!» Сенечка спас себя… И Майя тогда была в белом до пят платье, на ее густых волосах висела прозрачная фата, смятенное лицо, жмется к матери… Лебедь белая…
Сжигающие мысли наедине с собой!
Я протягивал руку, чтоб выключить лампочку над головой, и вспоминал — кнопки выключателя касалась ее рука! Я садился утром в кухне за стол, чтоб выпить чашку чаю, и нереально счастливое время наваливалось на меня — не столь давно она сидела напротив! На ночь я задергивал окно, и меня от затылка до пят пронзало: «Задерни шторы!» — ее далеким голосом из далекого вечера, когда она принесла коврик на пол и наша комната обрела незримую гармонию. Рядом с ней вечность!.. Не могу! Невыносимо! Сжалься!..
Надо мной сжалился Боря Цветик. Он не появлялся с того памятного скандала, сейчас явился — неизменно свеж и взгляд светлых навыкате глаз немигающе прям.
— Пойдем, брат, выпьем, завьем горе веревочкой.
Я поинтересовался:
— У тебя-то какое горе?
— А у меня и нет, — ответ с обезоруживающей простотой.
Я готов был уже за ним следовать в ресторан, чтобы завить горе веревочкой… Но тут Боря переусердствовал:
— Такси ждет. Машину-то дома оставил, чтоб, поддавши, не напороться на гаишника.
Ан нет, не порыв души, Боря расчетливо готовился к визиту. Уж коль есть расчетливость, то должен быть и мотив расчета. И я сразу же разгадал его — любитель городских новостей, он явился ко мне, чтоб получить свеженькие подробности из первых рук. С тем же простецким добродушием, с каким сейчас глядит на меня, он завтра в другом доме объявит: видел его… И уж подробно опишет мое состояние, уж припомнит мои слова, когда стану «завивать горе веревочкой». И в ближайшую субботу он вместе с неизменными цветами повезет щекочущие новости Леночке из Комплексного. Они, предусмотрительно играющие много лет в любовь, будут разбирать по косточкам мою с Майей любовь — непредусмотрительную. Мне вовсе необязательно доставлять им такое удовольствие.
— Тебя по-прежнему заедает скука? — спросил я.
— А что?.. — Мой голос насторожил его.
— Да то… Сдается мне, моя беда — для тебя лекарство от скуки. Иди, брат, поскучай, а меня уж не трогай.
И Боря Цветик ушел с оскорбленным достоинством. Все-таки кое-что он унес в клюве — моя нелюдимость может быть подана с надлежащими приправами.
Но тут же я пожалел, что выпроводил его. Мертвая тишина окружала меня. И с улицы доносился шум машины, и у соседей бормотал неумолкающий телевизор, но все эти звуки были для меня потусторонними — они в ином мире, в ином измерении. Вплотную — тишина, воистину гробовая.
Говорят, в средние века прокаженный обязан был звонить в колокольчик: берегитесь, люди, моей заразы! Сам себе создавал вакуум. Беззвучный колокольчик прокаженного звонил надо мной в обступившей тишине.
«Кому повем печаль мою?..»
Некому!
Нет такого на всем белом свете, чтоб выплакать свое. Любой из моих институтских приятелей будет лишь ошарашен и сконфужен, если я решусь открыться. Да и не примет он всерьез моих печалей, непременно подумает про себя: «Э-э, перемелется…» Представить только ту же Галину Скородину в роли исцелительницы!
«Кому повем?..»
И вдруг я вспомнил — есть человек, который выслушает…
«Ты можешь недоумевать, — писал я, — можешь пренебрежительно отмахнуться, можешь и оскорбиться: ни разу не интересовался, как ты там, прижилась ли, что нашла и что потеряла, счастлива или несчастна, вообще жива ли? Вместо этого получи вопль, да еще надсадно звериный. Но уже одно то, что воплю к тебе, далекой-далекой, как-то должно оправдать меня в твоих глазах — нету никого. Ни рядом, ни в стороне, всюду пустыня! Ты, далекая, оказывается, одна на белом свете, кому могу сказать все. Ты, забытая мною, успевшая наверняка забыть меня, скорей сейчас воображение, чем человек во плоти, — единственная ниточка, которая связывает меня с теми, кого мы называем невразумительным словом „другие“. Другие люди — их много вокруг, их нет для меня.
С тех пор как мы расстались, я пережил счастье… Посторонним оно может показаться обычным, для меня — головокружительное. Я любил и не верил, что полюбят меня. Полюбили! И я тогда самонадеянно уверовал в свою неповторимую исключительность. Я, не колеблясь, шел навстречу тому, что желал, и получал даже больше, чем смел помыслить. И в моем деле, тебе известном, исполнилось некое чаянье, которое можно назвать если не успехом, то многообещающей удачей. И самомнение счастливца, и самоуверенность победителя… От высоты и паденье, по грехам и заслуги.