– Фекла Алексанна, да кто же наших в школу запишет? – крикнула жившая через улицу от Черепановых голосистая Верка Круглова, мать пятерых белобрысых, тощих, как комары, девчонок-погодков. – Там у самих классы переполнены! В интернат и то не берут!
– Я договорилась в РОНО! Записывать будут в пятнадцатую школу и в двадцать восьмую, – ответила Фекла, глядя на людей, чьи запрокинутые лица, освещенные ярким солнцем, казались ей сверху похожими на горящие электрические лампочки. – Только документы соберите! Если в печках еще не стопили.
На другое утро, не в восемь, конечно, а почти в половине десятого, паровоз сестер Черепановых отправился в первый рейс. В болтавшихся вагончиках, на тесных лавках, чинно сомкнувшись круглыми плечами и коленями, сидели поселковые женщины – с сумками на животах, в новых трикотажных китайских юбках и кофтах, тут и там попачканных непросохшей зеленой краской. Будущие школьники, тоже одетые в чистое и еще больше испятнанные зеленым, лезли к окнам, кричали, дудели, подражая сиплому паровозному свистку. По дороге чуть не произошло несчастья: острой березовой веткой, хлестнувшей в открытое окно, едва не вышибло глаз средней девчонке Кругловой. Оказалось, за годы, пока узкоколейка стояла заброшенной, кривые болотные березы и черемухи вырастили на пути состава целые лиственные сети, которые с грубым шумом волоклись по корпусу паровоза – так что в нескольких местах пришлось останавливаться и прорубать топором упругую массу. Зато на открытых местах паровоз разгонялся шибко: летел, как конская грива, белый дымок, сверкали между рыжих кочек водяные зеркальца, взмывали с низким свистом вспугнутые утки. Узкоколейка легко держала бойкий паровозик, настолько маленький, что наблюдателю со стороны могло показаться, будто суставчатый кулисный механизм, как железная нога, быстро-быстро крутит педаль трехколесного велосипеда.
С тех пор паровоз с двумя рябыми от захватанной краски, переполненными вагончиками каждое утро отправлялся в район. Возили школьников, всю дорогу дремавших в обнимку с твердыми новенькими ранцами; возили женщин на рынок, где они успешно торговали крупными налитыми овощами и возвращались довольные, с деньгами в потертых, угретых за пазухами портмонетах; возили в поликлинику вновь затеплившихся, зашевелившихся старух. Проторив дорогу в Райздрав, Фекла привезла в Медянку настоящего доктора – маленького лысого мужчину в смешных усах, словно сделанных, чтоб не пропадали, из выпавших волос, с глубокими морщинами на переносице, какие бывают от шнурков на старых, уже навсегда расшнурованных ботинках. Маленький доктор Андрей Николаич с обожанием глядел на рослую Феклу и после своей работы набивался в помощники, хотя совершенно ничего не смыслил в механизмах. Однажды, обнаружив на пустыре за бетонным забором самодельный паровозик, к поездкам присоединилась зычная, мелким золотым руном завитая книгоноша: библиотекарша с тридцатилетним стажем, она объезжала на старых и горбатых рейсовых автобусах ближайшие к райцентру рабочие поселки, а вот теперь увидала способ охватить еще немного контингента. Раз в неделю, по четвергам, библиотекарша приходила к поезду, таща по ухабам колесную тележку, набитую томами; в пути она все время читала, подбоченясь, раскрыв перед накрашенным лицом, будто двустворчатое зеркало, новенькую книжку, словно глядясь, гордясь и красуясь, спустив на кончик носа, рыхлого, как мокрый сахарок, мутноватые очки. К библиотекарше и ее томам повыходили, повыползали дряхлые бывшие учительницы, две отставные бухгалтерши, жена покойного главного инженера – все с младенческими беззубыми улыбками, еще живые. Тут же, у библиотечной сумки, оказались и девчонки Кругловы, девчонки и пацан Зашихины, долговязый, с прыщами как малиновое варенье, Гришка Зотов, просивший фантастику. Для книгоноши открыли старую библиотеку, где под серой байковой пылью сохранились только ящики со слипшимися каталожными карточками и вздутые стопки журнала «Звезда»; между делом кто-то неизвестный починил, подновив его свежими белыми плахами, библиотечное крыльцо.
Сестры Черепановы думали, что паровоз, который поселковые, с легкой руки Славки либо Севки Колесникова, прозвали Петровичем, будет развивать на прямых участках дороги до сорока километров в час. Но оказалось, что можно и шестьдесят. Самогон горел в паровозной топке прозрачным, как ветер, синим огнем, отдавая машине ту неопознанную энергию, что собирали и хранили здешние болота. Топливо вырабатывалось прямо по ходу машины, шланг, тянувшийся из змеевика, мерцал, будто шелковистая нитка, уходящая в строчку. Если процесс в самогонном аппарате немного замедлялся, можно было его подбодрить, кинув в чан ведерко ягод и четверть пачки дрожжей. Брусники этой осенью высыпало видимо-невидимо, жесткие проволочные ягодники буквально расперло, и болото напоминало кроватную сетку, сквозь которую пухло краснеет ватное одеяло. Случалось, что при падении скорости сестры Черепановы стопорили машину, и пассажиры, почти не сходя с полотна, надирали крупной ягоды на весь остаток пути. Из ледяных, питаемых упругими ключами, болотных бочажек можно было заправиться водой; дров для маленькой печки тоже хватало – тут и там чернели, будто трухлявые угли, поваленные тонкие стволы. В общем, болото давало все, что было нужно для движения маленького поезда, и ни разу не случилось так, чтобы паровоз сестер Черепановых не достиг пункта назначения.
Однако пассажиров становилось все больше. Человек шестнадцать поселковых мужиков, внезапно протрезвевших и оттого натыкавшихся ногами на землю, будто сошедшие на берег матросы, устроились работать в райцентре. Несколько женщин пристрастились навещать родню. По субботам народ просился в кино. Теперь ежедневно приходилось делать не один, а два рейса, причем на обратный путь требовалось больше времени и топлива, потому что перецепить вагоны в тупике, застеленном многими ржавыми рельсами, но затянутом поверх путевого хозяйства слежавшейся свалкой, было невозможно. Поэтому Фекла обратилась ко всем, чтобы для паровоза дополнительно приносили самогон.
На удивление, с бутылями ясного, как литое стекло, спиртного продукта потянулись мужики. Теперь это у них называлось «выпить с Петровичем». Составив взносы рядком у воротец депо, они солидно садились покурить, давая друг другу в заскорузлых горстях живого огонька, осторожно заводя трезвые разговоры, как бы не совсем узнавая себя и других. Необычная трезвость распространялась по поселку Медянка. Трезвость была как яркий свет, резавший водянистые испитые глаза; многие при этом свете не могли заснуть и маялись, не в силах отключить горящий, как лампа, собственный мозг, на который из ночи летела мохнатая черная мошкара. Не обошлось без плохого. Тихий и седенький, как травяной корешок, старик Василий Зотов, по пьянке спавший либо на кухонной лавке, либо в огороде между гряд, очнулся и принялся бегать по поселку, сверкая купленными ему лет пятнадцать назад детскими резиновыми сапожками – и так забежал в болото, в самую трясину: нашли ту самую промоину с разбитой, будто жир на супе, мусорной ряской и висевшую почему-то на вербе дедову кепку. Участковый Петя, долговязый мужик, весь состоящий из хрящей и розовеющей в мелких сосудах мороженой крови, тоже со всеми вылез на свет из своей, треснутой вдоль, панельной квартиры и, вздыхая по деду, составил протокол.