Мы по-прежнему оставались на вы. Мне нравились его церемонные, чуточку старомодные ухаживания. Он словно боялся меня спугнуть, ходил кругами, я чувствовала, как с каждым днем круги становятся все уже. В каждом жесте и в каждом его поступке чувствовалась порода, неведомый мир, влекущий меня давно, безнадежно. Он не был похож ни на одного мужчину, какого я знала прежде.
Во всех истерических влюбленностях, какие случались со мной, было что-то неестественное – легкий холодок, трезвый, рассудочный взгляд на человека, казавшегося любимым. Не так, не так полагалось бы юной деве терзаться любовью, надо бы – искренней, простодушней, доверчивей… Не выходило. Расставаясь, я не испытывала разочарований – с самого начала слишком хорошо было видно, чем все кончится. О Сергее я знала одно – он мог оказаться подлецом, лжецом, бабником, негодяем, но не мог быть жалким и слабым. Он опекал меня. Я его любила.
Вот уж действительно, разверзлись хляби небесные! Когда Сергей забирал меня с рынка, начало стремительно темнеть, тяжкие тучи мчались с запада, грохотало сначала в отдалении, потом все ближе. Ветер вмиг сорвал с тротуаров людей, они заметались, ища укрытия. Едва мы сели в машину, как хлынул дождь – потоком, потопом, стеной. Улица превратилась в реку, из водостоков хлестала вода. Вспыхнуло все вокруг и громыхнуло так, что у меня заложило уши, – гроза была прямо над нами. Я не боюсь гроз, но в этот момент меня обуял какой-то суеверный, мистический ужас. Я ожидала немедленных огненных стрел – прямо на меня, на нас, на эту машину.
– Если можно, пожалуйста, переждем где-нибудь! Он припарковался у какой-то забегаловки, и, вмиг промокнув до нитки, мы спаслись в ее душном укрытии. Это была котлетная. Нестерпимые запахи порченого мяса, жаренного бог знает на чем, не могли отпугнуть людей, врасплох застигнутых дождем. Люди толпились у входа и роптали, глядя сквозь стеклянные двери на происходящее. Мы прошли внутрь и сели на широкий подоконник. Сергей вернулся с двумя стаканами сока и бокалом вина.
– Разводят до неузнаваемости. – Он осторожно поставил все у окна. – Боюсь, все остальное здесь просто несъедобно. Какая вы бледная, Надя… Вам страшно? Выпейте, полегчает. Надо же, страсти какие…
Он покачал головой, глядя на ливень.
– Пейте, пейте. Вино снимает усталость, гонит страх, придает бодрости… «Пьяной горечью Фалерна чашу мне наполни, мальчик. Так Постумия велела, председательница оргий…»
– «Ты же прочь, речная влага. И струей, вину враждебной, строгих постников довольствуй: чистый нам любезен Бахус!»
Я засмеялась, довольная произведенным эффектом.
– Та-ак, – протянул Сергей. – Мы стали читать Катулла? И даже учим его наизусть?
– И Катулла, и Пушкина, и всех остальных… Я это учила год назад, к экзамену. Просто я полюбила преподавательницу антички. А она любит Катулла. Она вообще любит греков, всех сразу. Она на них помешана.
Сергей молчал, разглядывая стакан. И я зачем-то стала рассказывать ему о Бурмистровой.
– Интеллектуальная хандра? – Он прищурился. – Забавно сказано. А что, милая девочка, вот пройдут годы, и вы тоже станете ученой дамой, станете, станете, никуда не денетесь… И та же болезнь скрутит вас… Скука, университетская пыль, студенты, у которых в голове только любовь да грядущие подвиги. А ты никому не нужна.
– Ну нет, – отреклась я и добавила вдруг запальчиво: – Я никогда не стану ученой дамой. Я буду писать. Литература для меня не архив – жизнь. Я не хочу судить о том, что сделали другие, я сама хочу делать.
Сергей усмехнулся.
– Не буду спорить. Но знаете, Надя, ваша Бурмистрова когда-то наверняка мечтала о том же. И если не о славе, то хотя бы о признании. У нее ведь кое-что выходило в свет, имело отклики – я, видите ли, немного в курсе. Была такая тоненькая девочка, независимая, умненькая, гордая, почти диссидентка. – Он усмехнулся снова. – Ее талант признавали, пророчили будущее. Но что-то не сложилось. Главное, Надя, самому вовремя понять, на что ты годишься, на что можешь замахиваться. Задор молодости, когда все по плечу, – это прекрасно, но это должно пройти. И очень печально, когда жизнь не то чтобы закончилась, но достигла своего апогея, и надо бы оглянуться, кое-что осознать, а человек все еще смотрит вперед и думает, что впереди – вечность. А там край, конец, тупик, а позади – только надежды на будущее…
Я подавленно молчала. Дождь не кончился, но приутих, шлепал по оцинкованному карнизу. О ком он говорил – о Бурмистровой, о себе?
Мы ехали молча, он хмуро смотрел на дорогу. Нет, не такие планы были у меня на этот вечер.
– До скорого, Надя.
Машина рванулась, дала задний ход и исчезла за поворотом. Я ждала, что он вернется, дождь все шел, вспенивая лужи, я хотела, чтобы он вернулся. Я ждала его весь август, но он так и не приехал.
Первое сентября – множество новостей и сплетен. Уехала Бурмистрова, хотя нам обещали, что она будет вести у нас зарубежную литературу. Зато появился ее легендарный муж – как раз на ту же ставку. Кто-то уже видел его – импозантный мужик в шикарном костюме.
Это взбесило меня. Это было подло, нечестно. Вспомнились слова Сергея: «Скука, университетская пыль… А ты никому не нужна».
Подлеца Бурмистрова я увидела в тот же день. Он действительно был великолепен: строгий, элегантный – стареющий ковбой в костюме денди. Проходя мимо, он поздоровался и сказал тихо:
– Ну вот, Надя, и встретились.
Идут месяцы, дни, заканчивается год. Я здороваюсь с ним в коридорах и зацветающем парке университета. Я хожу на его лекции, так непохожие на лекции его жены. Он многословен и вдохновенен, его постоянно окружают студентки, а дважды в неделю, в короткие часы, отвоеванные у семьи и работы, на случайных чужих квартирах, он – мой. И нет мне никакого дела до всего остального мира. Мой мир во мне, в нем, в нас двоих и в ком-то третьем, кого еще нет, но кто обязательно будет.
Мой сон спокоен. Мое дыхание ровно. Ничто не потревожит меня. Любовь – это покой и нежность. Я думаю об этом, сидя на его лекциях, слушая, как он читает Рембо и Бодлера. Струится, музыкально грассируя, чужой, но понятный язык, и солнце сквозь мутные стекла ложится на кафедру.
Сашка спит, обхватив руками подушку и отклячив зад. Уже рассвело. Полоса света, разделившая комнату по диагонали, легла на постель, на круглую Сашкину щеку, на портрет ее матери, висящий в изголовье. Рамка безымянного дерева, юное женское лицо. Еще нет никаких признаков болезни, взгляд ласковый и внимательный, волосы разлиты по плечам, виден круглый воротничок кофточки, которая мне не знакома. Кажется, что с каждым годом, проходящим после ее смерти, лицо на портрете все печальнее, взгляд все значительнее, точно тогда уже она все знала, точно теперь фотография медленно умирает вслед за ней.