Все лето и всю осень, до самых зимних холодов, она прожила в сарае, счастливая ночным своим одиночеством. Думала, что и зиму можно будет пересидеть, зарывшись, как мышь, поглубже в сено, но в октябре внезапно ударил такой лютый мороз, что она чуть не застыла насмерть и после этого вернулась обратно в избу. Кашляла, металась в жару на лавке. Тетка с причитаниями отпаивала дуру племянницу малиной и натирала вонючим козьим жиром, а та, неблагодарная, мечтала, как потеплеет, снова перебраться в свой коровий закут.
– Ничо, нич-о-о, терпи, сама виновата. Как будто места нет, как неродные будто. Сейчас вот на печку, на горяченьку, чайку выпьешь… Хворостиной бы тебя ишшо, чтоб дурь-то быстрее вышла… Ишь, помещения ей своего захотелось. Построим мы тебе помещение. Вот весной выпишу в правлении лесу, да и спроворим тебе избенку какую-никакую…
Она удивленно раскрыла глаза: что это дядя Афоня такое говорит? Какую такую избенку? Да ей хоть какую… Хоть самую маленькую… Век бы благодарила. Она что-то нечленораздельно пискнула, когда тетка особенно сильно надавила на выпирающие из спины позвонки. Однако дядька в ее сторону даже не смотрел – оказывается, на лавке сидела соседка, языкатая баба Нюра, для которой, собственно, все и говорилось.
Но обещание запало в душу, и, выздоровев, Арина с новым рвением набрасывалась на любую работу, будь то помощь тетке по дому или колхозное поле, все равно. Пусть видят, что она старается. Как там написано у конторы? «От каждого – по способностям, каждому – по труду». По ее усердию она уже давно должна была получить то, о чем мечтала, но тетка на ее прилежание только хмыкала да наваливала еще чего поболее – то белье полоскать в проруби, то катать выстиранное тяжелым старинным рубелем. Она полоскала, катала, таскала тяжеленные ведра с мокрым бельем – все безропотно, ведь и тетка моложе не становилась, то и дело хваталась за спину, плюхалась со стоном на табурет. И чугуны Аришка ловко навострилась ворочать в печи, только стряпать была не охотница – чуть начиналось тепло, она, как и покойная мать, все норовила улизнуть то на луг, то на озеро, то бог ее знает куда…
Бабка Нюра, язык как помело, по всему селу растрепала, что Афоня племяннице в приданое избу собрался ставить. Нелепый слух, как ни странно, только добавил Афанасию уважения у сельчан – мало того, что кормил-растил, так теперь и строиться для Аришки хочет, а ведь и своих четверо, Алексей, наследник-то, подрастает. А он – сироте…
– Слыхал, слыхал, Афанасий, – тряс за руку ранее никак не примечаемого скромного скотника главный экономист колхоза, а по-простому бухгалтер Василий Степаныч. – Слыхал! Уважаю. Сироте, значит, дом хочешь определять? А за какие э-э… шиши? Или от братца чего осталось?
Степаныч, славившийся тем, что на семь аршин в землю видел всякий затеваемый обман или покражу общественного имущества, вперил в Афоню строгий взор, как рентгеном просветил всего, обшарил с головы до ног неказистую фигуру в трепанном жизнью ватнике и косолапо стоптанных на сторону порыжевших сапогах.
– Да что там остаться-то могло, Степаныч? – степенно, как равный равному, кланялся солидной бухгалтерской куньей шапке рваным заячьим треухом сиротский благодетель. – Какие такие наши шиши, у нас в подполе одни мыши́, – вздыхал Афанасий в клочковатую бороду. – А ставить избу для сироты надо, – снова вздыхал он. – Ох, надо…
Просватали ладную Клавдию, отыграли, отплясали свадьбу, уже и Дуняшка с Наташкой были на подходе, такие же ловкие, как и старшая сестра, с приданым где ни погляди. А Арина явно засиживалась в девках – хорошая слава-то лежит, а плохая, как известно, бежит. Зачем жениться, если молодая женка того и гляди утопится или – с нами крестная сила! – сгоришь с нею и со всем добром в придачу!
Весну и лето Арина провела в ставшем уже родным коровьем углу – там ее после работы никто не трогал. Брала с собой краюху хлеба, пару остывших картофелин… Хорошо было лежать на застеленном чистой холстиной сене, смотреть сквозь худую крышу сараюшки на первые робкие звездочки, пробивающиеся на зеленом закатном небе, и мечтать о своем доме. Дяде Афанасию она привыкла почему-то верить. Или ей очень хотелось верить в свою мечту?
Осень пришла неожиданно ранняя, дождливая, холодная. Сверчок, живший у нее в закуте все равно как в настоящем жилье, тыркал все реже, неохотнее, потом и вовсе замолчал. Она все ждала бабьего лета – вот-вот должно было потеплеть – и поверх старого ватного одеяла укрывалась остатками древнего тулупа, но в ту осень больше не потеплело…
* * *
Дремала она или же это было наяву? Уж очень ярко она сейчас видела свой старый сарай – весь, до последней трещинки, каждую соломинку, каждое воробьиное гнездо под крышей. Даже запах своего первого собственного жилища чуяла и слышала, как поет сверчок, обосновавшийся под трухлявыми коровьими яслями. Как давно это было… Или не было? Даже не верится… Никогда не вспоминала ни тетку, ни дядю Афанасия, ни двоюродных сестер, ни себя, прежнюю… Все перечеркнула в одночасье.
Сквозь щель между плотными шторами пробивался острый тонкий луч, высвечивал ярко кусочек узора на ковре. Значит, солнце повернуло к обеду. Как, оказывается, долго она проспала – и видела во сне свое невеселое детство и дом, который ей так и не построили… Внезапно она почувствовала, что голодна, да и чему удивляться, если к завтраку так и не притронулась. Поднос по-прежнему стоял на столике. Кофе давно остыл, несвежее яйцо всмятку – редкая отрава, собакам теперь отдать… К дочерней фруктовой передаче прикасаться почему-то совсем не хотелось. Можно, конечно, съесть плюшку с холодным кофе… Но что же она в собственном своем доме будет вместо полноценного обеда пить холодный кофе?! Она рассердилась. Никогда не была трусихой, а теперь, выходит, ее загнали сюда и она будет сидеть и носа не покажет? Ну уж нет! Она выйдет обедать в столовую, как положено. Она будет вести себя так, как будто ничего не случилось. Да и что, собственно, произошло? Каждый человек, пока он в здравом уме и твердой памяти, волен распоряжаться своим имуществом!
Ариадна Казимировна вышла из комнаты, нарочито громко стукнув дверью, и, гордо подняв голову, царственной походкой сошла на первый этаж. В доме было тихо, но это было безмолвие такого сорта, что становилось совершенно ясно – за каждой дверью кто-то есть, за каждой дверью ждут, слушают, наблюдают, куда она пойдет, что будет делать дальше.
И точно, не успела она пройти и десяти шагов по направлению к столовой, как Люся, несмотря на монументальную полноту, неслышно и беззвучно материализовалась рядом, подхватила под локоток.