Когда процедура развода завершилась и день свадьбы был назначен, она позвонила матери:
– Я знаю, Джон не придет, но ты, пожалуйста, приходи. Пожалуйста!
– Деточка, если я приду, это очень расстроит твоего отца. Ты же знаешь. Не надо было меня звать. Но я же тебе и не нужна вовсе. А раз ты живешь с Клиффордом почти год, и уже была за ним замужем, то такая формальность особого смысла не имеет, не правда ли? А как малютка Эдвард? Начал говорить лучше?
– Она не придет! Она не придет! – рыдала Хелен на плече Клиффорда. – Ты виноват, ты! (Она стала заметно смелее.)
– Чего ты от меня хочешь? Чтобы я отдал ему картины?
– Да.
– Чтобы он мог их изрезать садовыми ножницами? (И изрезал бы!)
– Ах, я не знаю, не знаю. Почему я не могу иметь таких родителей, как твои?
– Радуйся, что не можешь, – сказал он. – И вот что: поезжай к ним прямо в берлогу и поговори. Заставь их приехать. Обоих. Я обещаю быть очень милым.
– Я боюсь.
– Нет, не боишься, – сказал он. И, как ни странно, был прав.
И вот утром в субботу Хелен приезжает в «Яблоневый коттедж», разрумянившаяся, взволнованная, думая о Клиффорде, твердо решившая, что родители будут счастливы ее счастьем, распахивает дверь и впускает солнечный свет в тесную гостиную, где Эвелин привыкла сидеть и вязать или лущить горох в ожидании, когда Джон появится из мастерской или из гаража, и знать, что последует иеремиада или день-два молчания за какую-то ее вину или поступок – возможно, многолетней давности, – которые Джон вдруг вспоминает, стоя у мольберта, размешивая свинцовые белила, или кобальт, или охру, размышляя о природе цвета, или о цвете живой плоти, гниющей плоти, замороженной плоти, варящейся плоти, или еще о чем-нибудь, чем он в этот день поглощен, и накладывает слой на слой, зная при этом, насколько лучше был бы результат, если бы он мог довести себя до необходимого напряжения. Но не может, и теперь, когда он уже не молод, приходится искать его на стороне. И паранойя обеспечивает своего рода страсть, а кто лучше Эвелин (теперь, когда он редко выходит из дома) обеспечит для этого материал? И разве Клиффорд давным-давно не обнаружил этого, не сказал, что Эвелин – часть гештальта, в котором Джон Лалли функционирует как художник…
Эвелин это знала. Вот она сидит в полутьме – жертва на алтаре. И ведь в комнате темно, потому что она сидит тут: в последнее время она притягивает мрак, позади нее смутно движутся Парки – Хелен, входя в снопах солнечных лучей, Хелен, для которой теперь возможно все, потому что она снова с Клиффордом и ее сердце, ум и душа вновь свободны (впрочем, свободны и для того, чтобы дрогнуть и вновь потерпеть неудачу), Хелен привела их в движение. В этой комнате обитают призраки, думает Хелен. Почему я прежде этого не замечала? Начищенные медные кастрюли на крючках покачиваются и подрагивают, словно под ударами бешеного ветра, но ветра нет.
– Что-то произошло, – говорит Эвелин. – Ты не похожа на себя. Почему?
– Я хочу, чтобы ты была на моей свадьбе, – говорит Хелен, – и Джон тоже. Где он?
– На чердаке. Пишет. Где же ему еще быть?
– Настроение у него хорошее?
– Нет. Я ему сказала, что ты приедешь.
– Но как ты узнала? Как ты могла узнать?
– Ночью мне приснился такой сон! – Ничего больше Эвелин не объясняет. Она прижимает ладонь ко лбу. – У меня болит голова. Как-то странно болит. Мне снилось, что ты стоишь рука об руку с Клиффордом. Мне снилось, что я умираю, я должна была умереть, чтобы дать тебе свободу.
– О чем ты говоришь? – Хелен очень расстроена.
– Ты слишком во многом моя дочь, а тебе надо быть самой собой. Чтобы найти счастье с Клиффордом, ты должна быть дочерью своего отца, а не моей.
О чем она говорит? А Хелен только-только переступила порог, и странные образы движутся в отблесках покачивающихся медных кастрюль! Неужели Эвелин предупреждает, что отречется от Хелен, если она выйдет за Клиффорда? Но Эвелин говорит:
– Ты должна быть с Клиффордом тогда, когда вернется Нелл. Я знаю это.
У Хелен открывается рот.
– Во сне я отбрасывала на тебя тень. И там она была единственной. Столько солнечного света повсюду! Нелл гуляла по зеленому лугу. Ей ведь почти семь, ты знаешь. Совсем такая, как ты в детстве, кроме волос, конечно. Волосы у нее Клиффорда.
Хелен замечает, что ее мать заговаривается. Есть что-то странное в том, как она произносит слова, в том, как она поникла в кресле. Хелен кричит, зовя отца, который пишет в своей чердачной мастерской. Никто никогда не кричит ему снизу – это не разрешается. Он пишет, и его нельзя беспокоить. Осторожнее – гений творит! Но голос у Хелен такой, что он опрометью сбегает по лестнице.
– Эвелин… – говорит Хелен.
– Очень болит голова, – говорит Эвелин. – Как-то странно болит. В одной точке мысли очень ясные, а вокруг туман. Мне лучше отойти, чтобы не отбрасывать тени. Не горюй из-за Нелл. Она вернется.
Она улыбается дочери, не видит мужа, точно слепая, пытается поднять руку – и не может. Пытается повернуть голову – и не может, и, недоуменно глядя перед собой, умирает. Хелен понимает. Не потому что голова склоняется еще ниже, чем она уже склонилась, а потому что свет в глазах гаснет, словно его выключили. Даже веки не сомкнулись. И опускает их Джон Лалли, хотя Бог свидетель, он столько написал в своей жизни мертвых глаз, что мог бы давно привыкнуть к такому зрелищу.
Врач говорит, что за последние сутки у Эвелин, вероятно, было два кровоизлияния в мозг, может быть, три, и последнее оказалось роковым.
Хелен, как ни поразительно, сохраняет спокойствие: ей кажется, что, умерев, Эвелин просто сделала то, что хотела сделать. Тело послушно подчинилось воле. Она горюет, но в горе вплетается неясное счастье, словно подарок ей от Эвелин – ощущение, что жизнь начинается, а не кончается, видение настоящего, которое складывается по-новому. Но в этом настоящем Хелен необдуманно рассказывает Джону Лалли про сон Эвелин. Рассудок его жены, отвечает он, видимо, уже был в значительной степени потерян и, кстати, если это не дурацкая шутка и Хелен действительно хочет снова выйти за Клиффорда, убийцу его внучки, то для него она мертва, как и его жена. Ну, правда, он был выбит из колеи. Но мы-то с вами, читатель, знаем, что это был не сон, что Эвелин посетило видение, какие порой ниспосылаются хорошим людям перед смертью, и что она прожила ровно столько, чтобы поведать о нем Хелен, чтобы хоть так искупить все те многие случаи, когда она обманывала ожидания дочери. Не обманывать ожидания наших детей, читатель, практически невозможно. Ведь и наши родители обманывали наши ожидания.
Мне очень бы хотелось рассказать, как совесть мучила Джона Лалли за его обращение с женой, пока она была жива, но я не могу. Он обычно называл ее – в тех редких случаях, когда вспоминал о ней, – «эта дура набитая». Что же, подобная честность и последовательность тоже чего-то да стоят. Во всяком случае, это ничуть не хуже, чем слушать, как, едва потеряв свою половину, вдовец (вдова) расписывает доброту, несравненность и высочайшие душевные качества покойника (покойницы), хотя совсем недавно вы своими ушами слышали, с каким ожесточением они поносили друг друга. Лучше стараться не говорить дурно о живых, чем говорить о мертвых только хорошее. Ведь наше собственное время так коротко!