— Хочешь поговорить о траханье?
Я оказалась права. Второклассники уже не те, что прежде.
— Лучше называть это сексом, Кевин. То, другое слово оскорбительно для некоторых людей.
— Так все говорят.
— Ты знаешь, что это значит?
Кевин закатил глаза и продекламировал:
— Мальчик запихивает свою пипиську в пипку девчонки.
Я понесла высокопарную чушь о «семенах» и «яйцах», которая в детстве убедила меня, что занятие
любовью — нечто среднее между посадкой картошки и выращиванием цыплят. Кевин терпеливо выслушал.
— Я все это знал.
— Какой сюрприз, — пробормотала я. — Есть вопросы?
— Нет.
—Ни одного? Но если ты что-то не понимаешь, можешь всегда задать мне или папе любой вопрос о мальчиках и девочках, или о сексе, или о твоем теле.
— Я думал, вы расскажете мне что-то новенькое, — мрачно сказал Кевин и вышел из комнаты.
Я почему-то почувствовала себя пристыженной. Я его обнадежила, но не оправдала ожиданий. Когда ты спросил, как прошел разговор, я сказала, что, кажется, нормально. Но тебе было интересно, не испугался ли Кевин, не смутился ли. Я ответила, что разговор, похоже, не произвел на него никакого впечатления. Ты рассмеялся, а я печально спросила, что же, если не это, сможет произвести на него впечатление.
Однако вторая фаза «Фактов жизни» оказалась более сложной.
— Кевин, — начала я на следующий вечер, — ты помнишь, о чем мы вчера говорили? Секс? Ну, мамочка и папочка тоже этим иногда занимаются.
— Для чего?
— Во-первых, для того, чтобы ты смог составить нам компанию. Но может, неплохо, если и у тебя будет компания. Разве ты никогда не хотел, чтобы в доме был кто-то, с кем ты мог бы играть?
— Нет.
Я склонилась над маленьким столиком, за которым Кевин методично, один за другим ломал шестьдесят четыре карандаша из набора «Крайола».
— И все же у тебя будет компания. Маленький братик или сестричка. Может, тебе понравится?
Он долго и угрюмо смотрел на меня, хотя не выглядел особенно удивленным.
— А если мне не понравится?
— Тогда придется привыкнуть.
— Если к чему-то привыкаешь, вовсе не значит, что это нравится. — Он сломал пурпурный карандаш.
— Ты ко мне привыкла.
— Да! И через несколько месяцев мы привыкнем к кому-то новенькому!
Чем короче карандаш, тем труднее его сломать, и пальцы Кевина теперь напряженно сжимали такой вот упрямый огрызок.
— Ты об этом пожалеешь.
Наконец карандаш сломался.
Я попыталась вовлечь тебя в обсуждение имен, но ты проявил безразличие: к тому времени началась Война в заливе, и невозможно было оторвать тебя от телерепортажей Си-эн-эн. Когда Кевин тяжело опустился рядом с тобой перед телевизором, я заметила, что мальчишеское увлечение генералами и пилотами- истребителями обошло его стороной. С таким же безразличием он относился и к песенке об алфавите. Правда, Кевин проявил преждевременный интерес к «ядерной бомбе». Раздраженный медлительностью сражения, разворачивающегося перед телекамерами, он пробормотал: «Пап, не пойму, почему Кон Пауэр возится со всей этой ерундой. Сбросить ядерную бомбу. Иракцы сразу поймут, кто здесь босс». Ты восхитился.
Желая восстановить справедливость, я напомнила тебе наш старый договор, предложила дать нашему второму ребенку фамилию Пласкетт. Не смеши меня, отмахнулся ты, не отводя взгляда от появившейся в кадре ракеты «Пэтриот». Два ребенка с разными фамилиями? Все будут думать, что один из них приемный. Имя ты даже не стал обсуждать, просто сказал: «Как захочешь, Ева, мне все равно».
Для мальчика я предложила Фрэнка. Для девочки я демонстративно отвергла Карру и Софию (имена из клана моей матери) и стала искать среди твоих родственников.
Когда тебе было двенадцать, умерла твоя тетя Селия, бездетная младшая сестра твоей матери. Та смерть потрясла тебя. Странноватая тетя Селия часто гостила у вас. Она увлекалась оккультизмом и подарила тебе магический шар; она водила тебя и твою сестру на оккультные сеансы, не одобряемые твоими родителями, а потому еще более увлекательные. Я видела ее фотографию. Она была душераздирающе некрасива, с широким ртом и тонкими губами и проницательными глазами, одновременно смелыми и немного испуганными. Как и я, она любила приключения и умерла молодой и незамужней после восхождения на гору Вашингтон с лихим молодым альпинистом, на которого возлагала большие надежды. Она переохладилась, когда их настигла внезапная снежная буря. Но ты раздраженно отмахнулся, как будто я пыталась заманить тебя в ловушку.
Во время второй беременности я чувствовала себя гораздо свободнее. Кевин учился во втором классе, и я больше занималась своими путеводителями. С ребенком мне не было одиноко, и, когда в твое с Кевином отсутствие я разговаривала вслух, мне не казалось, что я говорю сама с собой.
Конечно, второй раз всегда легче. Я уже знала достаточно, чтобы не отказываться от анестезии, хотя, когда пришло время, Селия оказалась такой крохотной, что я, вероятно, могла бы обойтись и без анестезии. Не ждала я и ослепительной вспышки любви при ее рождении. Ребенок есть ребенок, каждый чудесен по-своему, однако требовать преображения в момент родов — все равно что возлагать слишком тяжкую ношу и на крохотного человечка, и на измученную, пожилую мамашу. И все равно, когда Селия запросилась на свет за две недели до срока, 14 июня, я не могла сопротивляться ее рвению, как когда-то сопротивлялась нежеланию Кевина, спровоцировавшему двухнедельную задержку.
Есть ли у младенцев чувства в момент рождения? Полагаясь на свой скромный опыт двух родов, я верю, что есть. А вот названий для своих чувств у младенцев пока нет, и, вероятно, без разделительных ярлыков они испытывают эмоциональную смесь, в которой легко сочетаются противоположности. К примеру, я называю некое ощущение тревогой, а младенец может одновременно чувствовать и опасения, и спокойствие. И все же при рождении обоих моих детей я мгновенно различала доминирующий эмоциональный тон, как верхнюю ноту аккорда или цвет переднего плана картины. В Кевине доминирующим звуком была пронзительная трель свистка, используемого в случае нападения; цветом — пульсирующий, аортальный красный, а чувством — ярость. Пронзительность и силу той ярости невозможно было поддерживать бесконечно, и с возрастом тон понизился до монотонного рева автомобильного гудка, на который навалились грудью; краска на переднем плане его картины постепенно потемнела, приобретя лилово-черный оттенок печени, а его преобладающее чувство — внезапно вспыхивающая ярость — спало до постоянного, неослабного негодования.