Эдит Бротон не пошла домой – вернее, не вернулась на Эбери-стрит – сразу. Стоял свежий солнечный весенний день, когда все кажется четко очерченным, как витраж, прозрачным и ярким, как драгоценный камень. Она была тепло одета, и потому, пройдя мимо «Ритца», свернула налево в Грин-парк. Она шла по аллее, мимо Уимборн-Хаус, мимо отреставрированного и украшенного статуями великолепия Спенсер-Хауса, итальянской пышности Бриджуотер-Хауса – золотой громады, выстроенной герцогами Сатерлендскими, которые и жили там много-много лет. Их герцогини верховодили над лондонским обществом, одна за другой, созывая в разные эпохи знатных и достойных под эти своды, и те всходили по гигантской позолоченной лестнице в величественнейший из лондонских залов и оказывали почтение богатству и власти друг друга.
Эдит подумала, что ей бы понравилось в старом мире, где все было проще, где эти дома властвовали над столицей. Когда вместо благотворительных организаций, государственных департаментов и греческих магнатов под этими роскошными крышами Гэсты и Спенсеры, и Эджертоны, и Ливсон-Гоуэрсы проживали предначертанные им жизни. Забыв на мгновение, что ей, Эдит Лэвери, было бы почти невозможно пробиться даже в самый краешек этого золотого общества в любое другое время, кроме наших дней, она видела себя в кринолине, не задающейся вопросом, счастлива ли она, и потому – счастливой. И тогда ее поразило, насколько ее фантазии о мире до Первой мировой оказались похожи на то, как она себе представляла свою будущую жизнь в качестве леди Бротон, на картинки, проносившиеся у нее в голове, пока она лежала в ванне перед самой свадьбой. Как все должно было быть просто и понятно, как деревенские и арендаторы должны были ее любить, как семья должна была благословлять день, когда она вошла в их дом! Она заметила, что грустно улыбается этому несбыточному образу себя самой в качестве великой движущей силы светского общества двадцать первого века, а он отступал перед ее внутренним взором все дальше и дальше, скрывался в тумане, со слезами на глазах махая ей на прощанье.
Она размышляла обо всем этом, и сперва ей представилось, что ее мать не права, а газеты и телевидение – правы с самого начала, что их мечты и честолюбивые цели вышли из моды, что в наши дни никому уже не нужны титулы, положение в обществе и полученная в наследство власть, что пришли времена людей, которые строят свое будущее своими руками, времена таланта, изобретательности, творческой мысли. Но затем, оглядываясь на клерков, дворников с метлами и безработных, что слонялись вокруг, она поразилась неискренности современных журналистов. Разве нашелся бы сейчас в этом парке хоть кто-то, кто не поменялся бы с Чарльзом местами не задумываясь, если бы только мог? Может быть, мелкие экранные гуру восхваляют систему, при которой положение человека в обществе определяется его способностями только потому, что это – единственная классовая система, при которой они могут забраться на самый верх? Даже если незаслуженные богатство и положение не особенно украшают их обладателя с моральной точки зрения, даже если они – воплощение мечты, о которой не пристало говорить вслух, тем не менее эту мечту втайне лелеют очень и очень многие. А она так небрежно отказалась от нее.
Она обратилась мыслями к своей якобы несчастливой жизни с Чарльзом. Почему именно она была так несчастна? Когда она восстанавливала в памяти время, проведенное ими вместе, на ум приходили красивые комнаты Бротона, слуги, парк и общественная работа в деревне. Ничего более утомительного, чем укладывать вещи в машину или стоять позади мужа на охоте в дождь, она припомнить не могла. Так ли это было ужасно? Она вспоминала, как он проклинал других водителей или пукал во сне, и это вызывало у нее что-то вроде ностальгической теплоты. Ей не было легко и свободно от того, что его больше нет. Скорее, ее беспокоило его одиночество. Ей было больно, что он страдает. И она все чаще спрашивала себя – что это была за самореализация, ради которой нужно было идти на такие разрушения? Секс? Готова ли она признать, что устроила все это ради Саймонова члена? Или только потому, что ей было скучно? А если так, то насколько меньше она скучает теперь, сидя на Эбери-стрит, болтая с подружками по телефону или встречаясь с ними в городе время от времени, чем когда-то на собраниях в библиотеке Бротон-Холла?
Она свернула в сторону от Ланкастер-Хауса и медленно пошла к Виктории Арч, оставив Букенгемский дворец по правую руку. Королевский Штандарт, сообщая о присутствии монарха в Лондоне, безжизненно висел на флагштоке. Туристы толпились у ограды и с восторженным вниманием заглядывали внутрь, надеясь увидеть хоть мельком какую-нибудь Ее или Его Высочество, проходящих по коридору или выглянувших подышать свежим воздухом. И, продолжая свой путь, Эдит снова задумалась о тайне незаслуженного величия. Подумала о том, что и Тигру, и Гуджи, и Чарльза пригласят на следующий придворный бал – событие невыразимой привлекательности для этих японцев, щелкающих фотоаппаратами, или для этих северян в их уродливых анораках, чьи яркие, синтетические цвета резко выделялись на фоне холодного серого неогеоргианского фасада. Любой из них превратил бы приглашение во дворец в захватывающую историю и рассказывал бы ее всю жизнь, пока она не стерлась бы совсем от бесконечных повторений, – а она, Эдит, отказалась от своей роли в этой волшебной сказке ради… ради чего? Счастья?
Правда состояла в том, что в последнее время Эдит начала сомневаться, насколько она может быть реализована в «личном счастье», если то, что предлагал ей Саймон, называлось именно так. Наверное, потому, что она так и не смогла отделить собственные амбиции от ценностей своей матери, она уже начала жаждать сладкого чувства своей важности, которое приносила с собой жизнь в Бротоне. Она понимала, что такие желания не делают ей чести, но защищалась от этого прагматически. А как еще ей наслаждаться радостями жизни, если не выходить за них замуж? Ее вера в неизбежный триумф Саймона угасала. Она знала о шоу-бизнесе больше, чем когда они встретились, и чувствовала, что сериал, где он сейчас работал, и может быть еще два-три таких же после – лучшее, на что он может надеяться. Сколько бы они ни притворялись, что это не так, но день, когда они, крепко держась за руки, с замиранием сердца, прибудут на церемонию вручения «Оскара», не настанет никогда. И что ей тогда светит в этой жизни? Дом приходского священника в Кенте или Эссексе и иногда – интервью для вечерней газеты? Неужели от нее действительно ожидают, что она будет четверть века поддерживать и подбадривать человека на грани поражения, чтобы доказать, что она живой человек? Кто-то может сказать, что только личные достижения должны вести нас к успеху, но что тогда остается тем, у кого нет ни одного настоящего таланта? Заслуживают ли они порицания за то, что хотят жить среди благословенных? Бедная Эдит осознавала, что не может ни ткать, ни прясть, но разве ей поэтому запрещено стремиться к блестящей жизни? Разве это так постыдно? Она потрясла головой от раздражения. В глубине души внутренний голос начал нашептывать ей, что несмотря на опрометчивый выбор, который она сделала, ее представление о мире и своем месте в нем не изменилось ни на йоту. Она чувствовала, что снова возмущается обвинениями, которые слышала от родителей и друзей, когда она впервые бросилась в погоню за этой целью, что она не сможет прижиться в своей новой жизни, потому что в груди этой бунтовщицы бьется сердце маленькой дочки миссис Лэвери. Она с гневом отмахнулась от этих слов, потому что начала ужасно бояться, что они могут быть правдой.