Он заметил, что говорит такими же словами, какими говорил с ним в детстве отец, и что произносит их сейчас с теми же интонациями.
– Матвей Сергеевич, можно вас на минутку?
Видимо, дело было все-таки срочным, обычно Дина Юсуповна не отрывала его от таких вот вечерних бесед.
– Что случилось? – спросил Матвей, когда, оставив Ромку и Катю доспоривать об алгебре и гармонии, они отошли в альков, к закрытому роялю.
– Саша Трофимов целый день в спальне под одеялом лежит. – Глаза у Дины Юсуповны были встревоженные. – Не ест, разговаривать ни с кем не хочет. Хотя здоровый, я лоб трогала, температуры нету. Он вчера письмо от отца получил. Потому, наверное. Но точно не скажешь, никому ведь не показывает письмо-то. Сложный мальчик, – вздохнула она.
Среди здешних одаренных детей вообще-то и не было совсем уж простых, поэтому такое определение выглядело по отношению к Саше Трофимову не совсем точным. Он был не то что сложный, а скорее нервный. Слишком сильно перекорежило его то, чем было отмечено детство, и трудно было ожидать, что его обостренная нервность пройдет за год, проведенный в Зябликах.
– Вы зашли бы к нему, – снова вздохнула Дина Юсуповна. – Может, вам скажет, что с ним.
– Я понял, понял, – сказал Матвей. – Как остальное?
– Да в остальном порядок у нас, – улыбнулась она. И, посмотрев на Матвея немного заискивающим взглядом, спросила: – Сыну-то моему как, приезжать завтра? Поговорите вы с ним? Это ничего, что у него по специальности перерыв получился! – горячо добавила она. – Знания-то не растерял, математик прирожденный, потомственный. И деток любит. Младшеньких здешних, которые не математики, а художники или другие гуманитарии, он хорошо учил бы. А что не преподавал пять лет – вы же понимаете... Двое детей, кормить надо, тут не до семейной профессии.
– Завтра в одиннадцать сможет приехать? – спросил Матвей.
– Конечно, конечно! – торопливо закивала Дина Юсуповна.
Выйдя из общей комнаты, Матвей прошел по недлинному коридору к спальне мальчиков-младшеклассников. Сашина кровать стояла в углу у печки-голландки.
– Вставай, Саша, – сказал он, останавливаясь перед кроватью. – Поговорить надо.
Короткий холмик под одеялом чуть заметно шевельнулся и снова замер.
– Вставай, вставай, – повторил Матвей. – Я с дороги, голодный, сколько ж мне над тобой стоять? Пойдем ко мне, поужинаем, заодно поговорим.
Холмик вздыбился, одеяло откинулось, и Саша сел на кровати. Волосы у него были взъерошенные, а глаза больные и несчастные. Точнее сказать, они были больны несчастьем, его глаза.
– Вы правду говорите, что голодный? – глуховатым голосом спросил он.
Конечно, Матвей говорил неправду: ему вообще не хотелось есть. Но пустопорожней правдивостью он не страдал, а Саша Трофимов был жалостлив к животным – все знали, что он готов отдать хоть весь свой обед любой дворняге, у которой хватит ума прибиться к школе, – поэтому Матвей рассчитывал, что и голодному человеку он посочувствует тоже.
– А то не голодный! Живот сводит, – кивнул он.
– Ну, пошли тогда... – пробормотал Саша.
Он надел тапки и поплелся к выходу из спальни. Матвею и раньше почему-то казалось, что он уже видел этого мальчишку со всегда растрепанными волосами и всегда же несчастливыми глазами. И только теперь он вдруг понял, почему у него возникало это ощущение. Он запомнил не Сашу, а вот именно ощущение несправедливого несчастья, которое захлестывает человеческие глаза. Детские глаза.
Это было во Владикавказе пять лет назад; Матвей приехал туда в многочисленной свите Корочкина. На городском рынке взорвался фугас, и депутат бросился в регион, чтобы вовремя отпиариться перед телекамерами. В общем-то, все было как всегда в таких рекламных поездках: журналисты, активность которых надо было направить в нужное боссу русло, местные авторитетные люди, с которыми надо было вовремя организовать деловые встречи... Но, привычно делая все это, Матвей почему-то чувствовал такое острое отвращение к себе, как будто нахлебался какой-то дряни и, главное, продолжал ее хлебать полными ложками. И только когда Корочкин решил посетить раненых в городской больнице, Матвей наконец понял, в чем дело...
Мальчик, к которому депутат торжественно подошел с большим радиоуправляемым джипом в руках, был как раз того возраста, в котором такие игрушки вызывают сердечный трепет. Но у этого мальчишки при виде роскошной машины даже не изменился взгляд. Стоя за спиной у Корочкина, Матвей почувствовал этот взгляд как прямой удар, от которого у него в глазах словно огонь вспыхнул. И в этой ослепительной вспышке он вдруг увидел депутата, умело маскирующего равнодушие к ребенку, у которого мать и сестра погибли от взрыва, устроенного такими же, как Корочкин, только еще не дорвавшимися до кормушки ничтожествами, и глаза этого ребенка, в которых стоит страшное, неизбывное несчастье, и, главное, себя, стоящего за спиной у хваткого жлоба и знающего, что через полчаса все эти протокольные обязанности будут закончены и Корочкин со свитой, то есть и с ним, Матвеем Ермоловым, отправится в охотничий домик, где наконец отдастся любимому своему занятию – пьянке с девочками...
Вернувшись в Москву, Матвей отключил телефон и неделю не выходил из квартиры. Через неделю Корочкин лично явился к нему на Ломоносовский и потребовал объяснений. Объяснять Матвей ничего не стал – его работодатель был не из тех, кому можно было объяснить то, что он и сам с трудом определял словами. Он просто сказал Корочкину, что больше у него не работает. Все это едва не закончилось дракой, но все-таки, по Матвееву мнению, не закончилось – он всего лишь спустил депутата с лестницы.
И единственное, чего он не понимал теперь, глядя в глаза Саши Трофимова: для чего ему понадобилась тогда, после Владикавказа, целая неделя?
Директорская квартира располагалась в том же крыле особняка, что и ученические спальни. Видимо, это было главной причиной того, что прежняя директриса не ночевала в Зябликах: несмотря на занятия высокими искусствами, любовью к тишине и порядку детишки не отличались. Вообще же квартира была устроена так, чтобы ее не хотелось покидать вовсе. Обставлена она была просто и отличалась тем особым уютом, который возникает только в старых, но не запущенных, а лишь не испорченных безликой новизной жилищах. Этот уют создавался главным образом печкой-голландкой – такой же, как в детских спальнях, с узорчатыми синими изразцами.
На кованой дровнице лежали березовые поленья. Войдя в комнату, Матвей сразу присел у печки и принялся ее растапливать.
– Еду доставай пока, – сказал он топчущемуся у порога Саше. – В сумке у меня. Тарелки в буфете.