Сижу около двери, вглядываюсь в очертания его тела, скрытого под простыней, смотрю на перевязанное лицо. Никаких признаков, что это он, но ведь все возможно.
В этой темной комнате я находился час, может быть, два. Больница замолкала. Время от времени кто-то открывал дверь, смотрел на меня и снова закрывал.
Вдруг раненый застонал. Пришел в сознание? Пробормотал что-то. Я подошел к нему: «Габриэль?» Он повернул ко мне свою забинтованную голову, как будто узнавая голос, стоны его все усиливались. Наверно, он начал агонизировать, задвигался, пытаясь сорвать с груди бинты. Я выглянул в коридор и позвал сестру. Она зашла, но быстро вышла и вернулась с двумя врачами и еще одной сестрой. Они накрыли его лицо кислородной маской и разорвали бинты на груди. Ничего определенного я увидеть не смог. Стоял между ними и смотрел. Раненый умирал. Я дотронулся до плеча одного из врачей и попросил снять бинты с лица; они послушались меня, будучи уверены, что я его родственник. Открылась страшная картина. Его глаза мигали из-за света или мне? Нет, это не он. Точно не он.
Через несколько минут он перестал дышать.
Кто-то накрыл его лицо простыней, мне пожали руку и оставили одного.
Я тоже вышел, постоял, посмотрел через большое окно на пасмурный день. Остался необследованным последний этаж. Немного подумав, я в конце концов спустился вниз и вышел на улицу.
А мы, десятый класс «г» средней школы на Центральном Кармеле, потеряли во время последней войны нашего учителя математики. Кто бы мог подумать, что именно он будет убит? Он не производил впечатления лихого воина, совсем наоборот. Маленький, худой и тихий человечек, начинающий лысеть; в зимние дни шея у него всегда была закутана огромным шарфом, концы которого болтались на спине. У него были тонкие руки, а пальцы вечно в мелу. И именно его убили. А мы-то волновались за нашего учителя физкультуры, который во время войны забегал иногда в школу в военной форме с капитанскими погонами. Прямо кинозвезда с настоящим пистолетом, этот пистолет сводил с ума всех наших мальчишек. Вот ведь молодчина, в самый разгар войны находит время зайти в школу, чтобы успокоить нас и учительниц, не чающих в нем души. Стоит во дворе, окруженный плотной толпой, и рассказывает всякие истории. Мы просто гордились им, а про учителя математики совсем позабыли. Он исчез в первый же день войны, и только за два дня до прекращения боевых действий в класс внезапно вошел Шварци, велел всем встать и сказал со строгим выражением лица:
– Ученики, я должен сообщить вам печальное известие: наш любимый товарищ, учитель Хаим Недава, убит на Голанских высотах во второй день войны, двенадцатого числа месяца тишри. Почтим его память молчанием.
Все сделали грустные лица, и он продержал нас так, стоя, в молчании, минуты три, чтобы мы думали только о погибшем, а потом усталым движением руки позволил нам сесть, сердясь на нас, словно это мы виноваты, и пошел «почтить память» в другой класс. Нельзя сказать, чтобы мы сразу же сделались по-настоящему грустными, ведь невозможно так вот вдруг опечалиться из-за смерти учителя, но какое-то потрясение мы все-таки испытали: подумать только, совсем недавно он стоял живой у доски, терпеливо писал бесконечные примеры, тысячу раз объяснял одно и то же. Честное слово, лишь благодаря ему я получила «очень хорошо» в табеле в прошлом году, потому что он никогда не раздражался, всегда объяснял материал с ангельским терпением. Стоит кому-нибудь из учителей повысить голос или побыстрей заговорить, объясняя материал по математике, как я совершенно отключаюсь и тупею до того, что не могу сложить два и два. Он всегда вселял в меня спокойствие, правда, был ужасно нудным, можно было умереть от скуки, иногда мы просто засыпали на его уроках, но сквозь дрему, через облако мела, летающего возле доски, формулы проникали в мой мозг.
А теперь он сам превратился в летающее облако…
Шварци, конечно, использовал его смерть в педагогических целях. Он заставил нас написать о нем сочинения, собрать их в альбом и преподнести его жене на вечере, который он организовал в память о погибшем. Ученики девятого и десятого классов, в которых он преподавал, теснились в последних рядах, середина зала пустовала, а первые ряды заняли учителя, члены его семьи и его друзья, прибыл даже учитель физкультуры, еще в форме и с пистолетом за поясом, хотя уже давно наступило перемирие. А я сидела на сцене, потому что читала наизусть, и, ей-Богу, с большим чувством прочла два стихотворения, предназначенные для подобных случаев: «Смотри, Земля, сколь расточительны мы были» и «Вот лежат наши тела в длинном ряду». А между этими двумя стихотворениями Шварци выдал высокопарную и витиеватую речь, говорил о погибшем так, будто тот был какой-то особенной, необыкновенной личностью, которую он втайне боготворил.
Потом все прошествовали к медной мемориальной доске, которую прибили у входа в физическую лабораторию. И там тоже кто-то держал речь. Но мы уже не слышали, потому что удрали через черный ход.
Этот Шварци очень шустрый. В стране еще не успели отслужить панихиды по убитым, а он уже покончил с поминовением.
А мы постепенно забыли не только учителя математики, но и саму математику, так как в течение двух месяцев проходили вместо математики Танах. Восемь часов Танаха в неделю, в быстром темпе прошлись по десяти из двенадцати пророков. Ребята смеялись, что для одиннадцатого и двенадцатого классов ничего нам из Танаха не останется, придется учить Новый завет.
В конце концов пришла замена. Молодой парень, студент из политехнического, толстенький такой и очень нервный, неудавшийся гений, решивший испытать на нас новую методику. Я сразу почувствовала, что из головы у меня выветривается и то немногое, что я еще знала.
Сначала мы пытались немного дурачить его, по крайней мере пока он не выучил наши имена. Я дала ему прозвище «Сосунок», которое сразу приклеилось к нему, потому что он и правда был похож на сосунка, я даже сомневаюсь, начал ли он уже бриться. Но очень скоро он завел себе книжечку с именами и все время ставил там оценки. Мы не очень-то расстроились из-за этой книжечки, учителя сами обычно устают от этого дурацкого метода еще раньше, чем им удается сломить нас. Но он почему-то с первой же минуты стал приставать ко мне, вызывал меня почти через урок к доске и, если я не знала, оставлял там, да еще издевался. У меня нет больших амбиций в отношении математики, не это меня трогало, а его издевки, все-таки обидно. Мое имя он запомнил сразу же, но фамилию усвоил неточно и, конечно, не связал ее с тем фактом, что мама преподает историю в старших классах. Я вовсе не требовала к себе особого отношения, просто хотела, чтобы он это знал. Но до него никак не доходило, как я ни пыталась потом разными путями намекнуть ему.