А в это время уже идет война, разразившаяся с такой страшной силой. Неотвратимо накатилась она на нас, и никуда от этой новой действительности не деться. Вечер наступил быстро, но мы не зажигали света, чтобы не закрывать окна. Каждый летящий в небе самолет заставлял его вскакивать и в смятении бежать на балкон. Ему необходимо было знать, наш он или их. Он даже попросил меня нарисовать на клочке бумаги, как выглядит «МиГ» и как выглядит «мираж» или «фантом», и этот жалкий набросок брал с собой, когда, вскидывая голову, выбегал из комнаты.
– Откуда взяться чужим… – ворчала Дафи, которая все время угрюмо сидела в углу, следя за ним взглядом.
– Но ведь их авиация не уничтожена, – объяснял он с какой-то хмурой улыбкой, – на этот раз все будет иначе.
Вот паникер. Нет, не совсем подходящее слово. Просто какой-то отчужденностью веет от него. Все время задает какие-то странные, очень уж частные вопросы. На какое расстояние стреляет ракета, могут ли обстрелять порт с моря, и будут ли введены нормы на продукты, и когда можно будет покинуть Израиль. Больше десяти лет не был он здесь и не имеет понятия, что происходит во время войны. Какие-то устарелые европейские представления.
Я стараюсь относиться к нему терпеливо. Отвечаю на все его вопросы, пытаюсь успокоить, а между тем поглядываю на Асю; она сидит в углу дивана под торшером, прикрытым старой соломенной шляпой, чтобы свет не был таким ярким, с кучей ученических тетрадей на коленях и с красным карандашом в руке и пытается, я знаю, успокоить себя, но у нее не получается. Серенькая женщина с сединой в волосах, в старом халате, на ногах домашние туфли без каблуков, лицо напряжено, и это придает ему свет и силу. Влюбилась поневоле, против своего желания, ошеломлена своей любовью, может быть, стесняется ее. Большей частью молчит, лишь встает иногда и приносит что-нибудь поесть или выпить: кофе мне, сок Дафи, бутерброд Габриэлю. А тем временем идет непрекращающийся поток путаных сообщений, репортажей, речей по телевизору, сообщений чужих станций. Информация поступает со всех сторон и повторяется с удивительным постоянством. Раздается первый звонок – это главный механик, ему уже прислали повестку. Я звоню домой нескольким механикам, оказывается, их тоже призвали, некоторых – еще вчера, во второй половине дня.
Я выхожу из своей рабочей комнаты. Он сидит на кухне, ест суп. Жалюзи опущены. Она пристроилась рядом, смотрит на него.
Он уже прочно прижился у нас…
Он виновато улыбается мне, как бы извиняясь. От страха у него всегда разыгрывается аппетит, признается он, вычерпывая ложкой остатки супа. С детства.
Выясняется, что он намерен провести ночь здесь, если мы не возражаем. Готов спать на диване или даже на полу, где мы скажем. В доме у бабушки нет убежища, а дом стоит прямо напротив порта – прекрасная цель для первой же бомбежки. В первую мировую войну начали с портов…
Он обращается к Асе, как бы прося ее разрешения, но она не отвечает и со страхом смотрит на меня.
Было в нем что-то, вызывавшее насмешку и в то же время участие. Что-то от покинутого ребенка. «Он еще проведет с нами всю войну, – подумал я без всякой злости, почти с умилением, – теперь все возможно».
Время приближается к полуночи. Звонит старый бухгалтер гаража, Эрлих. Возбужденно сообщает, что его призвали в армию. Начинает объяснять мне, где лежат счета, каково положение в банке, кто нам должен, что делать с зарплатой, как будто расстается перед мировой войной. Педантичный и скучный «еке»,[3] хотя и не совсем лишен юмора. «Ничего, все будет в порядке!» – пытаюсь я успокоить его, но куда там. В денежных делах он на меня не полагается. Под конец заявляет, что утром сам подскочит в гараж. Выяснилось, что служить он будет около нефтеочистительного завода.
– Похоже, мобилизуют весь народ… – объявил я сидящим в темноте, – что же будет с тобой?
Я обратился к нему просто так, ничего не имея в виду. Но он впал в замешательство, он не знает, он, конечно, не приписан ни к какой части. В аэропорту, правда, ему вручили анкету, наказали принести ее на призывной пункт в течение двух недель, но ведь он не собирался задерживаться тут на две недели, он не знал тогда, что бабушка не умерла, а лежит в коме. Он надеется, что у него не будет проблем с выездом…
– Будут, – внезапно вмешивается Дафи, которая странным образом не проронила ни слова с тех самых пор, как он вошел в дом, – почему бы не быть? Тебя сочтут дезертиром…
Он рассмеялся, в темноте я не видел его лица, а он все смеялся и смеялся, пока не заметил, что мы молчим, и тогда тоже умолк, встал, зажег сигарету и начал ходить взад и вперед по комнате.
– Подожди еще несколько дней, – сказала Ася, – может быть, все кончится.
А я молчу, что-то в ее тоне отталкивает меня.
Передают ночные последние известия. Ничего нового. Повторяют то, что уже передавали. Без десяти час начинается музыка, транслируют марши. «Пошли спать», – говорю я. Какое там, сумасшедшая ночь, до сна ли? Дафи идет к себе в комнату и запирается. Ася завешивает окна рабочей комнаты, зажигает свет, стелет постель. Я беру транзистор, раздеваюсь и залезаю с ним в кровать. Окно отворено, дверь на балкон открыта. Ночь наполнена голосами радио, которые вырываются из всех затемненных домов. Ася задерживается. Я встаю, выхожу в коридор и вижу, как он стоит полуголый на пороге рабочей комнаты, а она что-то горячо говорит ему шепотом, замечает меня и сейчас же замолкает. Через несколько минут она входит в комнату, быстро раздевается, ложится рядом.
– Что-то будет? – не выдерживаю я, думая о войне.
– Пусть он пока останется здесь… если ты не возражаешь.
Я смотрю на нее, она закрывает глаза. Я тоже. Радио тихо бормочет рядом, время от времени я просыпаюсь, усиливаю звук, прикладываю ухо к динамику, слушаю и снова засыпаю. В доме все время слышится шлепанье босых ног. Сначала бродит Дафи, потом я различаю его шаги, потом встает и уходит Ася, шепот, смесь страха и сдерживаемой страсти. Томление, растворенное в далеких крови и огне.
Внезапно на меня наваливается какая-то слабость…
Я поднимаюсь чуть свет. Ася и Дафи спят. Из рабочей комнаты слышатся веселые мелодии. Вот последняя картина, которая врезалась мне в память. Он полусидит-полулежит, голова покрыта простыней, транзистор под простыней передает марши. Сошел с ума?
Я слегка прикоснулся к нему. Он стянул с лица простыню, не удивился, но глаза не открыл.
– Они продвигаются? А? Что там происходит? На нем мои старые пижамные штаны. Я стою над ним, тяжелое спокойствие охватывает меня, известное мое спокойствие, в которое я, бывает, впадаю и которым заражаются и окружающие.